Читаем Избранное полностью

С тех пор началась жизнь, о которой он вспоминал потом с недоумением и страхом.

Ранним утром он просыпался взволнованный, с бьющимся сердцем. Сон был забыт, но он знал, что это был за сон!

Как всегда, он перебирал в уме все, что предстояло сегодня сделать, и все, кроме того часа, который он собирался провести у нее, начинало казаться неопределенным и шатким. По-прежнему он каждый день бывал у Бауэров, по теперь это стало службой, и самая легкость этой службы и то, что он был предоставлен самому себе, его теперь раздражало. Равнодушно перелистывал он бумаги, равнодушно копировал их по Бауэровым пометам, и пушкинский почерк уже не волновал его, как раньше. По временам он наудачу проверял то один, то другой архив по инвентарю; все было в порядке, и он делал это реже и реже.

Книга, которую он задумал, была оставлена, но когда он случайно к ней возвращался, он находил новые доказательства, новые сопоставления — как будто мысль, забытая и заброшенная, шла сама собой. Он начинал думать отчетливо и свободно.

Почти каждый день он бывал у Варвары Николаевны. Он стал своим человеком в этом доме, где можно было встретить кого угодно — от кочегара иностранного парохода до знаменитого режиссера.

Все были знамениты — и он тоже. Он был студентом, открывшим десятую главу «Евгения Онегина». Никто не помнил содержания десятой главы, так же как и восьмой и девятой, но это ничего не меняло.

Только пьяный Блажин объявил однажды, что это вздор и что десятую главу он еще маленьким мальчиком читал в издании Вольфа, но Варвара Николаевна немедленно же оборвала его и посадила на место.

Случалось, что пьяная компания приезжала к ней на автомобилях. С пакетами и бутылками люди в крагах вкатывались в двенадцать часов ночи и начинали расхаживать по квартире с таким видом, как будто они давно привыкли расхаживать по чужим квартирам. Они увозили ее, и случалось, что, придя на следующий день в шестом часу вечера, Трубачевский заставал ее еще в постели. Иногда они приезжали с Дмитрием Бауэром, и — странное дело — он держался робко и напряженно, слишком много говорил, слишком часто смеялся, и они, казалось, относились к нему с пренебрежением.

Но Неворожин никогда не являлся к Варваре Николаевне с этой компанией, да и вообще бывал у нее очень редко. Трубачевский встретил его только один раз.

Выходя как-то от Варвары Николаевны (было еще рано, десятый час, но она прогнала его, сославшись на неотложное дело), он увидел внизу, на первой площадке, знакомую шляпу. Между ними было еще три этажа, и он успел справиться с волнением. За две-три ступеньки Неворожин поднял голову и остановился.

— Ах, вот это кто! — весело сказал он. — А я и не узнал. Добрый вечер!

— Добрый вечер.

Неворожин отступил на шаг и несколько мгновений разглядывал его из-под ладони.

— Очень не-ду-рен, — по слогам сказал он, — и глаза такие, что, наверно, все встречные женщины оглядываются и запоминают. Ну, как дела? Что вы сделали для своего бессмертия, пока мы не видались?

— Знаете что, идете вы к черту, — пробормотал Трубачевский.

Неворожин вытянул губы, сделал большие глаза.

— Много. Вы много сделали, — с удовольствием сказал он, — две недели назад вы бы так не сказали. Думали ли вы… Впрочем, нет! Я по глазам вижу, что вам некогда было думать.

— Оставим этот разговор, — решительно сказал Трубачевский.

Неворожин сморщился, потом улыбнулся.

— Отложим. Не оставим, а отложим… Послушайте, — вдруг сказал он сердечно и обнял Трубачевского за плечи, — я вижу по вашим глазам, что через месяц или два вам понадобятся деньги. Прошу вас, вспомните тогда, что у вас есть друг, который может ссудить вам сколько угодно.

Он вежливо приподнял шляпу. Опустив голову, Трубачевский стоял перед ним…

Иногда — это были самые лучшие дни — он находил ее неодетой с утра, непричесанной, в летнем ситцевом платье; трубка снята, радио выключено, и Даше сказано, что ни для кого нет дома. Они разговаривали. Он рассказывал о себе, — никогда и ни с кем он не был так откровенен. Он рассказывал о детстве в доме придворного оркестра, где жили только музыканты и где по утрам доносились из одного окна звуки корнета, из другого — контрабаса, из третьего — скрипки. Он помнил еще странные обычаи этого дома, скандалы, сплетни и свадьбы. Это был круг замкнутый, чудаковатый, со своими фантазерами, франтами и карьеристами. Карьеристов ненавидели, франтов и фантазеров уважали.

Он рассказал ей о первой любви. Десяти лет он влюбился в невесту одного гобоиста, портниху двадцати трех лет, важную и тяжелую, с черными густыми бровями. Прочитав где-то, что влюбленные кончают самоубийством, он немедленно повесился на дверце голландской печки. Кухарка вынула его из петли полумертвого, с прикушенным языком.

Он рассказывал о школе. Он поступил в восемнадцатом году, — что это была за каша! Анархо-синдикалист Кивит из четвертого класса спрятал в учительской какую-то смесь, вонявшую так, что француженку вынесли без сознания. Тот же Кивит, явившись в класс с револьвером, низложил директора и объявил гимназию автономной.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже