Один из прутьев выбился из корзины, торчит в сторону. И мысль Ивана отклоняется от своего пути, сворачивает в сторону и назад, по заброшенной колее. Давайте и мы позволим себе старомодную вольность отступления от прямого пути. Заброшенная колея приведет нас сквозь мрак ненастной неприветливой ночи в дом Ивана Ефрейторова. Кто-то стучал в окно. Иван Ефрейторов резал табак, его жена мыла голову над корытом. Он приподнял занавеску и сквозь мокрое стекло увидел незнакомую мокрую голову. «Я, это я!» — кричала голова. Иван Ефрейторов вышел и узнал своего шурина, беглеца. Тот пошел было к открытой двери, но войти не мог, весь дверной проем был занят туловом хозяина. «Что, набродяжил?» — спросил Иван Ефрейторов. «Иду с повинной, оголодал», — ответил мокрый. «Идешь, так иди!» — сказал ему Иван. «А амнистию дали, верно, что амнистия объявлена?» — спрашивал тот. Еще он спрашивал, можно ли ему переночевать здесь и поесть, а утром он пойдет с повинной. Сдаваться властям ночью страшно, ночью все может случиться. Днем другое дело, днем уж как-нибудь. Ночью неизвестно, в чьи руки попадешь. Иван Ефрейторов стоял, прислонившись к дверному косяку. Во рту у него еще горчила соль. Тот, другой, дрожал от холода, но дрожать от холода не так страшно. Соль страшнее. Он закрыл дверь и вернулся в комнату. Жена выжимала над корытом волосы. В окно опять застучали, и продрогший голос закричал: «Сестра, а сестра! Хлеба хоть дайте, эй, вы!» — «Кто это кричит?» — спросила жена. «Он это, вынеси ему хлеба!» — сказал Иван Ефрейторов. Жена обомлела, заплакала, схватила хлеб и, тихонько поскуливая, вышла во двор. Иван Ефрейтором прислушивался и слышал поскуливанье и шепот, перемежаемый стуком капель, падавших с крыши; потом он уловил еще какой-то шум — во тьме дома где-то что-то упало, снова шепот, снова поскуливанье и, наконец, дверь хлопнула. Показалась жена, зябко передергивая плечами. «Чего ты ему дала?» — в бешенстве спросил Иван Ефрейторов. «Бурку твою дала, — сказала жена. — Он замерз». — «Как бурку?» — не понял крестьянин. Он встал со стула. Нож, которым он резал табак, соучастнически блеснул при свете лампы. Его хлеб никто не узнает, но его бурку узнает каждый — эта мысль пронзила его. Ага, это бурка Ивана Ефрейторова, значит, он укрывал его, сукин сын! Привести его сюда, пусть платит за соучастничество! Испуганная мысль моталась по темным улицам, но нигде не могла укрыться, бурка настигала ее, повсюду преграждала ей путь, вытаскивала из углов и щелей. Иван Ефрейторов ринулся с ножом из дома, во тьму и в дождь. В глубине двора он увидел что-то белесое. Это был беглец, он стоял, привалившись к стене сарая, под узким навесом и, прикрывшись буркой, жевал хлеб. «Я и не пытался бежать, — сказал он. — Только укрывался — там, возле границы. Границу не перейдешь!» Он смотрел на Ивана Ефрейторова не столько глазами, сколько щеками, щеки у него раздулись, он жевал не переставая и всматривался скорее в свой голод, чем в Ивана. А Иван Ефрейторов сжимал в руке нож и смотрел на двигающиеся щеки. «Давай бурку!» — сказал он. «А?» — не понял тот. Иван Ефрейторов почувствовал в свободной руке колючую шерсть. «Теперь убирайся, — сказал он. — Скорей, скорей, на улицу!» И стал толкать того в спину. Тот крепко держал в руке хлеб, и щеки его продолжали работать. «Под дождь? — спрашивал он, едва заметно упираясь. — Под дождь, раздетого?» — «Под дождь, под дождь!» — говорил, задыхаясь, Иван Ефрейторов. Скорей, скорей, еще скорей, к воротам, на улицу. Он задвинул засов, подпер ворота спиной и только тут почувствовал, что ноги у него ватные и не держат его. Но мало-помалу они набрались сил, выпрямились, дрожь в коленях прошла, он обернулся и увидел в щель между досками, как беглец шлепает по грязи. Иван завернулся в бурку и до рассвета простоял у ворот с ножом в руке, боясь, как бы тот не вернулся… Он вернулся только теперь, в белой рубахе, на велосипеде, и снова стучится в его дом; уже не жалкий, не беспомощный, чисто выбритый, стоит, раскорячившись, над его корзиной, в этой своей белой рубахе. Плевать я хотел на белую рубаху!
— Нет, — сказал Иван Ефрейторов. — Парнишка останется здесь.
Он снова принялся сгибать прут, наращивая ребра своей ивовой корзины.
— Когда-нибудь он сам вырвется на свободу, — сказал Серб. — Думаешь, будет терпеть твои ефрейторские замашки? Не удивляйся, если он когда-нибудь сбежит.
— Ефрейторские замашки! — изумился Иван Ефрейторов. — Это ты мне говоришь?
Он все еще не смотрел на Серба. Сзади послышалось бренчанье медного ведерка. Он не обернулся, он знал, что это старик идет доить корову. Подоит и выльет, молоко сейчас не годится в пищу, сворачивается. За неделю оно очистится.
— Убежит, значит! Вот оно что! Посмотрим, как он сам думает!
Иван Ефрейторов выпрямился.
— Динко! Динко! — закричал он. — Давай сюда!
Никто не отозвался.
— Динко!
Он прошел вдоль дома, но на берегу никого не было. Вдали колыхался размытый маревом остров.
— Пусть парнишка придет, корову подоим, — сказал старик. — Подсобит. Одному мне с этой бешеной коровой не управиться.