Читаем Избранное полностью

Николай Семеныч! давно я хотел вам сказать, что меня поразило в вас – не ваши «праведники», эти садовники, насаждающие сад на земле, и знаете, Гоголь, о котором вы сказали так хорошо: «Гоголь, ведь, как известно, помешался перед смертью». – «Вам это известно, что помешался?» – «Говорят». – «Однако, все сбылось так, как он слышал, а слышал он час своей смерти», – Гоголь сжег II – ю часть «Мертвых Душ» именно за эту «праведность» – на нее у вас был мятеж вашей Лизы, а поразил меня ваш старец Памва, и не смирение его, которому и имени нет, а его глубочайшее ведение о «правде»: «Не кичись правдою!» Ваше слово о Вавилоне, этом столпе кичения, вышедшее из вашего мятежного сердца, когда я его услышал в первый раз, оно мне вдруг осветило и меня самого, и мои отношения к людям, – мои отталкивания, мой страх, мои влечения, а также и загадку самого загадочного по своей самоизвольной судьбе – Гоголя. Слыша час своей смерти – «полдневный окликающий голос», Гоголь решительно понял всю чванливость своею «правдой» в «Переписке» и, оценив ее, увидел ясно всю черствость – бессветность – своих воображаемых «праведников» – этих цензовых и чиновных садовников, во главе с генерал-губернатором. И, расставшись с последним и единственным добром, своим изъездившим заграницы чемоданом, – рукописи сожжены! – принялся за себя… и, исстраждав в «муке телесной», в свою последнюю минуту, я верю, услышал, наконец, в своем сердце расколдовывающее слово всему зачарованному миру, то самое слово, которое тщетно ждал на благословенном месте среди заколдованных мест, на святой земле в Иерусалиме.

Николай Семеныч! ваш старец Памва со своею правдой о правде, как три старца Толстого со своею чистою верой, как Гоголь с его словом от волшебного досиня серебряного до последнего – белого цвета – самого жаркого и самого пронзительного, горят большим светом над Вавилоном – над этим нашим миром единственным, очарованным, и чванливым своею правдою до лютой смертельной ненависти человека к человеку.

Первые сказки

Когда я смотрю на карточку моей кормилицы, я думаю: Россия – сама русская земля. И вся-то в цветах, праздничная! – ленты, бусы, кокошник, прошивы, кружева – ее поле, ее лето – ее «лелю» и ее «ладо» – от Ивана Купала до Ильина дня. Я счастлив, что родился русским на просторной, полной до краев, глубокой без дна, как океан, русской земле Льва Толстого и Достоевского в ее сердце – Москве с освященным в веках Кремлем, «красным звоном», напевной московской речью, и русская кормилица меня выкормила и научила меня ходить по земле.

У меня было две кормилицы. Помню вторую. А о первой – даже имени ее не знаю. Помню разговоры, и всегда называли ее «моя первая кормилица»; я прислушивался, и потому что была первая – мое первое прикосновение к живому, и еще потому, что в словах о ней было для меня непонятное. А взяли ее, очень понравилась матери – такой, говорила мать, я никогда не видала! – а когда через три дня принесла она свой паспорт, оказалось, «желтый билет». И наняли другую, а «первой» отказали.



Евгения Борисовна Петушкова, калужская песельница и сказочница, и меня не отделить от нее. Так из Толмачевского переулка понесла она меня на Пятницкую в дом Рожнова к фотографу Мартынову. Фотограф усадил ее, нарядную, и меня с ней, и сказал (хитрый фотограф!): «Смотрите, птичка летит!» И оба мы на «птичку» встрепенулись, тут он и щелкнул. И эта «птичка», судя по карточке, больше во мне: взлет глаз и разлившаяся радостью улыбка, точно говоря – мир так прекрасен, звенящее небо, земля нарядна, душиста и тепла! Мне тогда исполнилось семь месяцев жизни. Сколько прошло – какие события! – дважды у нас горело, пожар, а затем война, революция, годы, как столетия, военный коммунизм, мало чего осталось из вещевой памяти, пропала библиотека – долголетнее собрание подобранных любимых книг, путеводные огни памяти, а карточка уцелела. Но даже если бы и погибла, образ моей кормилицы – Евгении Борисовны Петушковой – живет для меня в моих книгах-сказках: Докука и балагуров и Русские женщины. А с ними неотделим образ: Россия.

А появилась она в Москве в Замоскворечье в Большом Толмачевском переулке не из воли и радости, а по горькой судьбе. На Ивана Купала, как и я, родилась у нее Машутка, а тут слышно, мужа на войну забрали – рабочий на Чугунно-литейном заводе с Зацепы. Она с Машуткой и прикатила в Москву из калужской деревни. Что ей делать? А говорят: такую – в кормилицы возьмут. Не хотелось: жалко расставаться со своим, а согласилась. «Подержите робенка, – сказала она, – а я обомру!» И, передав няньке свою Машутку, обмерла. А как очнулась, меня подложили к ее груди, и я жадно впился. И она погладила меня своей жесткой рукой и назвала своим ласкательным, созвучным с ее Машуткой. И не одни песни, а и слезы осенили мои первые дни.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже