Читаем Избранное полностью

С Александром Александровичем познакомил нас его брат-гимназист. Какие только значатся физические недостатки – все упало на учителя музыки – и только голова и его руки – «рахманиновские» пощажены: ему способнее было ползать, чем ходить. Жил он в одном из переулков на Сретенке, днем дома и только на ночь, спустившись со своей верхотуры, пробирался он с палочкой, держась панели и как-то поддерживаясь о косяки своим горбом, – дорога в соседний переулок: там в одном из ночных заведений он играл на рояле – тапёр.



Нас учил он бесплатно. Кого мне вспомнить, кто бы так радовался, когда вечером, еще засветло, я приходил к нему с моей трубой. Редко в ком видел я столько благожелательства, и такое целомудрие и чистота! – и никакой злобы, никакой злой памяти, стопудовой обузы – цепей на человеческой душе. В тот год я «прозрел» – носил очки и читал книги. И много я с ним разговаривал – он говорил, я слушал – и вот уж ничего от Лизы Хохлаковой «Братьев Карамазовых», вот кому, в его-то несчастье и обездоленности никогда, и невозможна хотя бы тень ее мысли: «Я иногда думаю, что я сама распяла; он висит и стонет, а я сяду против него и буду ананасный компот есть»…

За лето, упражняясь на трубе, я научился «Не шей ты мне, матушка, красный сарафан», но «Соловья», – как ни бились, не могли унять птичку: встревается и вся тут. А очень мне хотелось «Соловья»: по четвергам на Тверском бульваре музыка, капельмейстер Крейнбрин в заключение на своем серебряном корнет-а-пистоне всегда его играет.


С осени пошли уроки, не было времени ходить на Сретенку, но трубу я не оставлял: сделаться музыкантом для меня было такою же страстью, как мое рисование.

По первому снегу – снег в Москве на Михайлов день – приехал к нам в гости Н. Н. Дерягин. Из разговоров узнав, что все мы на чем-нибудь играем, пригласил нас к себе: у него собираются – музыкальные вечера – и все его дочери играют, и настоящие музыканты; и Коля Епишкин – поют.

И вот в какой-то вечер, обдернув свои серые куртки, сшитые на рост и от роста отставшие, потащились мы в метель из Сыромятников в Петровские линии: брат с кларнетом, а я с футляром: труба. И должно быть, опоздали, никого не знаем, один Епишкин. Настраивали инструменты, пахло цветами.

Дирижер – А. А. Эйхенвальд, он указал мне место с корнетистом. И началась музыка. Что играли, я не знаю, я муслил себе губы. И поймав глазами палочку дирижера, дунул еще раз – и слышал соседа, как себя, и вдруг из моей трубы птичка – у

Стравинского в «Священной весне» вылетает и покрепче, кряча, но в те времена, чайковские, такого «безобразия» не полагалось, дурак Епишкин не удержался и прыскнул, а за ним и другие.

Пропасть или проснуться! Но я не пропадал, и сон продолжался. Эйхенвальд, прихрамывая под хохот, махал руками, и мне казалось, что он выбьет меня с моей трубой, но я ее держал крепко. Мне все хотелось объяснить, что «Не шей ты мне, матушка, красный сарафан»… – студент с блестящими глазами, потом я узнал фамилию: Петр Маркович Костанов, осторожно взял из моих рук трубу и уложил ее в футляр; но это было после перерыва и уж в другой комнате, когда началась новая музыка – второе отделение, и я сидел один в дыму – очень накурили. Бас из Большого театра Трезвинский пел Руслана – звенели окна и люстры.

Ножницы

«Когда ты прекратишь свои безобразия? Вспомнишь: никто тебя не будет любить, и у тебя будет много врагов!» – как-то сказала мне мать. Она вообще мало обращала на нас внимания – я понимаю, ей надо было свое изжить! – но в последнее время дня не проходило, чтобы кто-нибудь на меня не пожаловался. Кроме «ножниц» – моего парикмахерского искусства, всегда оканчивавшегося скандалом, я досаждал и другими затеями, по-своему нисколько не уступавшими «ножницам».

Из последних моих безобразий – и с чем я никак не мог помириться: «безобразие»! – у всех было в памяти: освобождение птиц на Благовещение. После ранней обедни я выпустил на волю птиц у нашего соседа, найденовского приказчика Ивана Степановича Башкирова: и до чего вышло все странно и для меня неожиданно – те из птиц, что вылетели в форточку, все до одной погибли – мороз! – а вернувшиеся с воли в комнату так чирикали в клетках, словно бы в рай попали, вот тебе и освобождение! Но Иван-то Степаныч огорчен был вовсе не «птичьим безобразием», а моими «ножницами».

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже