Лаарманс умолк. Видно, долгий рассказ утомил его, потому что он побледнел. Несколько мгновений он сидел, глядя в окно, за которым догорал закат, а затем встал и налил еще две рюмки. Теперь мне снова было легко представить себе бороду на его лице и я увидел его таким, каким знал много лет назад, когда он, если понадобится, готов был голыми руками освободить фламандский народ от тирании правительства.
— А стихов ты больше не пишешь, Лаарманс? — с интересом спросил я, ведь в свое время он был не лишен способностей.
Отпив немного вина из своей рюмки, он отрицательно покачал головой.
— Я пишу только статьи для «Всемирного Обозрения», — ответил он чуть погодя… — Я все делаю сам: расставляю силки, готовлю статьи и зачитываю их заказчикам.
— А ведь у тебя были хорошие стихотворения, — сказал я. — Все эти годы я помнил одно из них. Как оно начиналось?
— Ей неплохо живется, — перебил меня Лаарманс, — а как твоя?
Я все еще витал в облаках поэзии и не мог сразу спуститься с небес на землю.
— Моя — кто? — спросил я наконец.
— Твоя мама, — сказал мой друг.
Тут он, видимо, почувствовал, что оплошал: после того как я заверил его, что матушка хоть и скрипит, но, слава богу, еще держится, он ласково попросил меня читать дальше его стишки.
Из вежливости я исполнил его просьбу, хотя чувствовал, что, уступая этому новому Лаармансу, я начал катиться вниз по склону горы, у подножия которой разевало свою страшную пасть «Всемирное Обозрение».
На этом стихотворение еще не кончалось, но я никак не мог вспомнить остальные строчки и потому запнулся.
— Ты не помнишь конец, Лаарманс?
— Нет, — сказал мой бывший друг. — Единственное, что я помню, — это статьи для «Всемирного Обозрения».
— «Финансов, Промышленности, Торговли, Искусств и Наук», — дополнил я.
— Совершенно верно, — сказал Лаарманс.
Я зорко вгляделся в наше прошлое, и перед моими глазами всплыл конец стихотворения:
Лаарманс ничего не сказал. Ему явно было нечего сказать. От его молчания веяло таким холодом, что я по собственному почину снова перевел разговор на «Всемирное Обозрение».
— Ты ничего больше не слышал о Лауверэйсенах?
— Фирма еще существует, так что журнал ее не разорил, — заверил меня Лаарманс. — Вывеска, во всяком случае, висит на прежнем месте, и надпись на ней та же. Стало быть, до акционерного общества по-прежнему далеко. А ты, старина, как поживаешь?
Он внимательно оглядел мой костюм, словно оценивая меня.
— Спасибо, Лаарманс, ничего живу.
Мой удовлетворенный тон, вероятно, не очень его обрадовал.
— Так.
Он снова взглянул на меня и, видимо опасаясь, что я не понял его вопроса, пояснил:
— Я не о здоровье твоем спрашиваю, с этим все ясно. А вот много ли ты зарабатываешь?
— А как поживает толстуха Жанна? — ответил я вопросом на вопрос, пытаясь стряхнуть с себя его взгляд.
— Она выехала из того рабочего квартала. После нашего знакомств она решила иметь дело только с чистой публикой, А ты, конечно, все еще служишь и муниципалитете? И по-прежнему сидишь на том же самом стуле с пеленой подушкой? Скажи, сколько же ты зарабатываешь в день или, точное, за один стуло-час?
— Что ты называешь стуло-часом, Лаарманс?
— Стуло-час — это полный час, который ты с пользой для дела высиживаешь на своем стуле. Нечто вроде киловатта, понятно?
— А тот удивительный человек, — уклончиво продолжал я. — Он еще жив?
— Боорман? Еще бы! Но ты же не ответил на мой вопрос, старина!
— А бог не покарал его за горе, которое он причинил бедной женщине?
— Да нет, — ответил мой друг. — По крайней мере пока еще не покарал. Боорман каждую неделю приезжает в Брюссель, чтобы рассчитаться со мной или, точнее, чтобы я мог отчитаться перед ним. Кроме того, он зарабатывает уйму денег на своих пилюлях, которые пользуются огромным успехом, и теперь, когда его старость обеспечена, он начинает жертвовать деньги на бедных.
Лаарманс встал и принялся ходить по комнате.