В столетнем парке, выходящем к морю,Была береговая полосаЗапущена, загрязнена ужасно,Во-первых, отмель состояла большеИз ила, чем из гальки и песка,А во-вторых, везде валялись доски,И бакены измятые, и бревна,И ящики, и прочие предметыНеясных материалов и названий.А в-третьих, ядовитая траваИзбрала родиной гнилую эту почву.И видно, что неплохо ей жилось:Такая спелая, высокая, тугаяИ грязная, она плевала вследКакой-то слизью, если на нееВы неразборчиво у корня наступали.В-четвертых же… но хватит, без четвертых.Так вот сюда мы вышли ровно в час,Час ночи бледно-серой над заливом,В конце июля в тот холодный год,Когда плащей мы летом не снимали.Я помню время точно, потому чтоСтемнело вдруг, как будто в сентябре.Я поглядел на смутный циферблатИ убедился — час, и глянул в небо.Оно закрылось необъятной тучей,Столь равномерной, тихой и глубокой,Что заменяла небосвод вполне.И только вдалеке за островами,За Невкой и Невой едва светилсяЗубчатый электрический пожар.Взлетела сумасшедшая ракета,Малиновая, разбросалась прахом,Погасла, зашипела. И тогдаЯ спутницы своей лицо увиделСовсем особо, так уж никогда,Ни раньше, и ни позже не случалось.Мы были с ней знакомы год почтиИ ладили зимою и весною,А летом что-то изводило нас.Что именно? Неправда, пустозвонствоПаршивых обещаний и признанийЗа рюмочкой, игра под одеялом,Растрепанная утренняя спешка,И все такое. Вышел, значит, срок.И значит, ничего нам не осталось.Мы знали это оба. Но она,Конечно, знала лучше, знала раньше.А мне всего лишь представлялся годДушистой лентой нежной женской кожи.Начало ленты склеено с концом,И незачем кольцо крутить по новой.Но я хотел бы повернуть к ракетеМалиновой, взлетевшей над заливом.Красный блеск лишь на минутуОсенил пространство, и я заметил все:Ее лицо, персидские эмалевые губы,Широкий носик, плоские глазницыИ темно-темно-темно-синий взгляд,Который в этом красном освещеньеМне показался не людским каким-то…Прямой пробор, деливший половиныЧернейших, лакированных волос,Порочно и расчетливо сплетенных косичками.Я что-то ей сказал. Она молчала.— Ну, что же ты молчишь? — Так, ничего, —Она всегда молчала. Конечно, не всегда.Но всякий раз, когда я ждал ответа,Пустячной шутки, вздора и скандала, —Она молчала. Боже, боже мой,Какая власть была в ее молчанье,Какое допотопное презреньеК словам и обстоятельствам. ОнаУчилась даже в неком институтеИ щеголяла то стишком, то ссылкойНа умные цитаты. Но я отлично понимал:Каким-то чудом десять тысяч летСловесности, культуры, рефлексииЕе особы даже не коснулись.И может, только клинописью илиХалдейскими какими письменамиВ библейской тьме, в обломках ГильгамешаОчерчен этот идеальный типПрезрительной и преданной рабыни.Но преданной чему? Служить, гадатьНо голосу, по тени в зрачках, по холоду руки,Знать наперед, что ты еще не знаешь.Готовой быть на муку, на обидуИ все такое ради самой бедной,А может, и единственно великойНадежды, что в конце концов онаОдна и нету ей замены.А прочее каприз и ностальгия…И все же презирающей тебя за все,Что непонятно ей, за все,Что ни оскал, ни власть, ни страсть,Ну и так далее…Я как-то заглянул в наполовинуКнижный, наполовину бельевой комод —Вот полочка: стишки и детективы,Два номера «Руна» и «Аполлона»,«Плейбой» и «Новый мир» и Баратынский,Тетради с выписками, все полупустые,Пакеты от колготок, прочий хлам,Измятая Махаева гравюра(Конечно, копия) «Эскадра на Неве»,Слепая «Кама-сутра» на машинкеИ от косметики бесчисленные гильзы,Весь набор полинезийского, парижского дикарства.Не знаю — капля ли восточной крови,Виток биологический в глубины дикарские?А может, что иное? Как применяласьК нашей тихой жизни, как понимала,Что она неоценима? И в лучшие минутыВ ней сквозили обломки критских ваз,Помпейских поз, того, что греки зналиДа забыли, что вышло из прапамяти земли,Из жутких плотоядных мифологий, из лепетаИ силы божества, смешавшего по равной долеСладчайшей жизни и сладчайшей смерти, —Того, что может плоть, все заменяя —Дух и сознанье, когда она еще не растлена,Не заперта в гареме и подвале,А есть опора тайны и искусства,И ремесла и вдаль бегущих дней.Отсюда, верно, и пошла душа…А через час была еще ракета,Зеленая. Должно быть, забавлялисьВ яхт-клубе, что на стрелке, в самой дельте.И вот подул Гольфстрим воздушный,Распалась туча, и стало,Как положено, светло в такую ночь.Мы все еще сидели на скомканных плащахСреди всего, что намывают море и река,И молчаливая молочная волнаПодкатывалась, шепелявя пеной.Проплыл речной трамвай, за ним байдарка,Две яхты вышли — «звездный» и «дракон»
[16], —Залив зарозовел, и день настал.Проехало такси по пляжу, колеса увязали,Интуристы подвыпившие подкатили скопом,Держа за горлышко священные сосудыС «Московской» и «Шампанским», загалдели. —Нам в центр, водитель. До Пяти Углов.Прощай, до смерти не забыть тебя,Как жаль, что я не Ксеркс и не Аттила,И даже не пастуший царь, что взял быТебя с собой.Прощай, конец,Но помню, помню, помню,Как вечно помнит жертвенник холодныйПро кровь и пламя, копоть, жир, вино,Про уксус, мякоть и руно, про яростьИ силу и последний пир…Уже остывший круглый камень,На котором ютились духи ночи до утра.1976