Я запомнил раздвинутые нежностью зрачки японца и, прежде чем слезы испортили мне зрение, еще раз увидел его крупные и тупые, как пистолетные патроны, зубы… Перед тем же, как зайтись, может быть, в первом своем за все эти трудные годы, беззвучном, разрывающем меня плаче, я и вобрал в себя, всем вдохом — кто бы мог знать тогда, что навсегда — исходящий от моего японца
Нам есть о чем поговорить, Елена Лаврентьевна. Накопилось… И мы с Серегой не позабыли о том обещании — рассказать вам о себе побольше. Мы все расскажем вам о себе . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Я стою сейчас напротив самого себя, все еще плачущего на руках у японца. Серега, наверно, не видит меня, все-таки тридцать лет между нами… Но я его вижу отчетливо и говорю ему серьезно, по-взрослому, как он и любит, чтобы с ним говорили:
— Серега, ты все понял сегодня? Тебя устроил сегодняшний ответ на вопросы, которые ты задавал тогда, сидя на корме парохода «Баргузин»? Вот так-то, пацан. Доброта к доброте. И доброта — прежде всего…
Я подмигиваю самому себе, все еще плачущему на руках у японца.
— Плачь, плачь, Серега. Это ништяк. Это вранье, что мужчинам нельзя плакать. Мужчины, Серега, должны и это уметь. Ты еще будешь большим и взрослым. И мы с тобой еще поживем, подумаем, полюбим и пострадаем для своей земли . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Вот что, Елена Лаврентьевна, нам больше всего сегодня хочется.
…— Ты уж извини, старик, что малость подзадержался… — услышал я веселый голос своего приятеля. — На, закуривай. Кое-как уломал… Там все же на валюту.
Приятель протянул мне раскрытую пачку «Кэмэла».
— Но… главное — начать… — Он многозначительно толканул меня плечом, когда мы уже пошли с ним по площади. — Дальше-то оно само пойдет, понял? А она, я тебе скажу, в полном порядке.
Я подумал рассеянно, что надо, наверное, ему улыбнуться, и… улыбнулся…
Из облаков по Кремлю, по его куполам, пробно пока еще, но заметно, мазнуло солнечным светом.
Из книги раздумий
„ОТКРЫТКИ С ТРОПЫ“
НЕУДАЧА
…На каком основании вообще человек садится писать? Я, например. Меня же никто не просит… Почему хочется писать? Почему так сильно — до боли и беспокойства — хочется писать? Вспомнился мой друг Ванька Ермолаев, слесарь. Дожил человек до тридцати лет — не писал. Потом влюбился (судя по всему, крепко) и стал писать стихи…
Итак: хочется писать. А что я такое знаю, чего не знают другие, и что дает мне право
Билетов в кассе было навалом, и билетерша участливо упредила:
— Вы это… Погуляйте. У нас план. Может, набежит еще с десяток, и это… торговать стану. Он же все равно, — билетерша повела пальцем вверх, — меньше чем с десяток если, крутить не будет…
Кинотеатр был большой, недавней постройки, и в гулком фойе было слыхать, как покрикивают на близком отсюда вокзале тепловозы. Серел вечер. Вася Белов не выдержал и спонтанно пошел искать механика. (Спонтанно — это значит само по себе, его никто не просил, а во-вторых, это теперь ужасно модное слово.) Нашел механика где-то на верхотуре и сказал ему, что «…вот ведь незадача… В кино-то ваше сам автор пришел, а фильма вдруг да не будет…».
Механик оказался на редкость сообразительным. Ковырнул в зубе проволочкой.
— Чо же вы раньше не почесались-то, а? Я бы это… публесите и — аншлаг! На авторов поглазеть ходят…
В общем, погас в зале свет, да и набежал, кстати, «десяток». Ожил экран…
Может, я сентиментальный, но когда начинает дышать полуденью — птичьей и кузнечиковой неразберихой — тот, как бы запевочный план, с поросшим ромашками угором и светлым небом над ним, а по угору, совсем еще не умея, пробует мне навстречу первые шаги голопузый пацан, — щемит возле горла…
Я знаю: в конце картины, венчая ее, этот план повторится, и пацан шмякнется небольно на попку в правом углу кадра, на глазах у всех, и протянет руку ко всем… В этом месте мне хочется, ну прямо до смерти хочется, чтобы кто-нибудь подумал, как я: а встанет ли? Идти-то далеко-о…