— И талантливый…
— Совершенно не понимаю, почему наш Михеев так легко отпускает его с комбината?
— А при чем здесь Михеев? Кряквин…
— Да ну?.. Вы в курсе?
— Не знаю, не знаю…
— Перестаньте! Интересно же…
— За-ви-ду-ет.
— Кряквин Студеникину?!
— А что?
— Не-ет, да что вы?! Тут что-то другое. Может быть, Михеев?
— Михеев мне нравится. Он хоть и бука, но-о…
— А Кряквин?
— Фи-и… Грубиян.
— Зато…
— Не знаю, не знаю… Вот Михеев — это…
— Он, говорят, не стал выступать в Москве…
— И правильно сделал.
— Почему?
— А нечего! Нечего на рожон лезть. Я, например, своему всегда говорю — сиди и помалкивай больше…
— А вот Кряквин бы, говорят, выступил…
— Ну и что?
— Не знаю…
— …он, значит, поглядел на нее, вроде не беременная… Не видать живота-то. И спрашивает: «Простите, сударыня, на каком вы месяце?» А она ему: «Всего полтора часа. Но я так устала!» — досказывал Шаганский анекдот Конусову.
— Смешно…
— …звоню я, звоню Толмачеву на склад — занято. Полчаса наяриваю по телефону — занято! Хватаю машину — к нему. А он сидит как дундук с трубкой около уха и глаза закрыл. Ну, думаю, когти отбросил. А он как заорет: «Го-ол!..» Оказывается, его жена трубку дома к приемнику приставила, и он за хоккей болеет. Вот так мы и работаем! — гневно осуждал кого-то Клыбин. — Гнать надо таких с производства! Как вы считаете, Альберт Анатольевич?
— …трех экскаваторов не хватает. Руками я, что ли, вскрышу должен вести?
— Зубами, — меланхолично сказал Беспятый и вдруг запел:
Поезжает-то милый да во дороженьку,
во дороженьку.
Ой во недальнюю дорожку да во печальную,
во печальную.
Ой да не воротится мой милый да со дороженьки,
со дороженьки…
Ой да, мой милый, да мне тошнешенько,
мне то-о-шнешенько…
И постепенно смолкли все за столом, удивленно глядя на Беспятого, что, откинувшись головой на спинку стула, вел и вел эту печальную, никому не знакомую здесь песню негромким, с приятной хрипинкой баритоном…
Гимов набросил на плечи ремни аккордеона и одними басами оттенил светлую, раздумчивую грусть этих слов…
Ой да надорвется сердечко, ой да слезно илачучи,
слезно плачучи…
Ой да во слезах-то дружка, дружка да поминаючи,
поминаючи…
Ой да во слезах-то дружка да и помяну всегда,
помяну всегда…
Ой да помяну-то его да во каждый час,
да во каждый час…
Ой да во каждый час, да час с минуточкой,
в час с минуточкой…
Беспятый умолк, полез в карман за папиросами, закурил, а в зале все еще продолжалась тишина… Потом кто-то захлопал.
— Егор Павлович, простите, — сказал Студеникин. — Что это вы пели? По-моему, очень старое что-то…
Беспятый меланхолично наполнил свою рюмку и встал.
— Безусловно. Ее моя матушка поет, сибирячка… Вот уж кто это дело умеет. У-у… За матерей наших прошу принять… За родительниц!
Все с чувством выпили.
Гимов, шептавшийся о чем-то с Гороховым, заместителем директора комбината по капитальному строительству, поднял руку:
— Прошу слова! Мы вот тут с нашим капитальным строительством сейчас совещание провели… И вот что решили. Вы, конечно, в курсе, что послезавтра в городе состоится официальное открытие наконец-то построенного плавательного бассейна. Так вот… Вениамин Александрович Горохов, под чьим чутким надзором и строился так долго и нудно бассейн… имеет при себе ключи от него и разрешает потихонечку опробовать водичку. Кто за?
Все подняли руки.
— Принято единогласно.
— Только потихонечку, потихонечку, товарищи! Без шума!.. — тонким и писклявым голосом закричал Горохов.
— Пойду на рудник позвоню… — наклонился к Беспятому Тучин.
— А что?
— Так. Мало ли…
Из глубины материально-ходовой штольни возник сначала яркий глаз электровоза, а затем и весь состав, качающийся, с пустым консервным грохотом подвалил к конечной остановке. Вместе с отработавшей сменой вылез из вагончика, лязгнув страховочной цепочкой, Гаврилов — начальник первого горного участка. Такой же, как и все здесь, — в робе, с лампой, зависшей на плече, в пластиковой каске, в резиновых сапогах, с подвернутыми голенищами.
На секунду растворился в толкучке у входа в бытовой цех, а после — в коридоре стало посвободней — размашисто закачался к ламповой. Среднего роста. Коренастый. Сосредоточенный. Желваки. Сжатые, пересохшие губы. Лицо припорошила подземная пыль… Круто завернул в туалет, бабахнул дверью. Двое в горняцком, покуривая, скалились над своим разговором:
— …а на шее у ее цепочка. А на ей кораблик. Ма-а-ленький такой. С парусами. Понял? Ну, я, значит, соображаю… Берусь за тоё суденышко, деликатно двумя пальцами. Вот так от вот. И-и-и… А тут аккурат мамаша ее. Пасла нас, значит… Зануда. «Нюра. Ты ба до булочной не пробеглась, а? Гость дорогой, поди, чаю желает со свежим…»
— Дак ты бы… — начал было с азартом второй, но тут вышел Гаврилов. Поглядел на обоих с прищуром:
— Слышь, Сыркин. Это не твоя там работа?
— Чего, Иван Федорович?
— Настенные росписи, говорю, не твои там?
— А-а… в гальюне-то? Где про Шапкину с Гришкой? — осклабил он рябое, расклеванное оспой лицо. — Не-е… Там же все в рифмах. Я по-такому не волоку. Не-е…
— Гений… — хмыкнул презрительно Гаврилов. — А мозги где?
— Мозги-то? — Сыркин так и расцвел, открывая желтые, щелястые зубы.