Эти в гольцах случайно, сбитые с пути безденежьем; вслух говорят о весне, к канавам не привыкшие, слабые, грезят далеким портовым городом Калининградом, собираясь уехать туда, как только накопят «валюты», «а там станут рыбаками». У Семена слово «Калининград» вызывает смутное воспоминание об отце, погибшем в войну под этим городом, а на Веточку, несуразного тощего хлопца, и Домового, с прыщавым лицом парня, смотрит он пренебрежительно, недоверчиво: одно слово — беженцы… Этих жизнь обломает скоренько…
На этот раз хуже всех отстрелялись Гуржап, Веточка и Домовой. Разгорелся возле фанеры спор, кому кашеварить да баньку топить. Мишень исчертили, измерили корявыми пальцами, а итог всем подвел Голован, рявкнувший вдруг сердито, оттого что надоел ему базар:
— Тихо! Будут работать все трое. Сподручнее. И пусть только плохо стопят баньку — ноги повыдергаю…
Всем Дали Сапоги удовлетворенно захихикал, морща разноцветное лицо. Лебедь сказал твердо и непонятно:
— Резонно-с…
Гурьба повалила в жилуху, где еще долго обсасывался азарт, и каждый, кто не попал в непутевую тройку, незаметно похваливал себя.
Банька… Одно слово «банька» чего стоит…
Под железной бочкой, ведер этак на тридцать, жарко стреляют желтые сосновые поленья, береза закручивает смертно тугую кожуру, душно шибает в нос распаренным листом, и в блеклом свете керосиновой лампы хлещут себя здоровяки сибиряки, стонут, охают, бессовестно блестя белыми телами, от которых так и прет за версту чем-то неистраченным, накопившимся вдоволь.
— Эх, наддай, душа просит!
Ковш ледяной воды летит на горячие камни, и сразу же все взрывается, глохнет в пару, обжигает нутро животворно и сильно. Хворь вместе с искрами возносится к черному, пробитому звездами небу, и в душной истоме хорошеет человек.
Дверь входная низка в баньку, оплело ее рассыпчатым куржаком, а прямо под срубом просовывается меж обледеневших камней и сугробных наметов речушка-говорушка.
Ночь смуглая поела все звуки вокруг, но в баньке шумихи и гоготу много. Слова вянут в духоте разные, неписательные, клубит сруб в темноте. После происходит у баньки и совсем непонятное, летит в сторону дверь, выбитая ногой Голована, что помечена укоризненным синим изречением: «она устала…» — и вырываются наружу, в мороз и снег, дикие белые черти. Носятся они возле сруба, давя друг дружку, плещутся в пушистых холодных перинах, к чертовой бабушке идет всякое равновесие тепла и стужи, стонет округа, и эхо неохотно оседает на темных гольцах.
И снова — в жару, в тесноту и угар баньки…
— Пошевеливайтесь, непутевые!
Не приведи господи, если не хватит в реке воды. Гуржап, Домовой и Веточка, тяжело вздыхая, по цепочке подают в баньку ведра…
А потом уже, в жилухе, после чая, все, чистые и умиротворенные, лежат по койкам, приемничек Лебедя бубнит в полумраке неясные мелодии, и подступает благодать тихая и усыпляющая.
Жмет рубленые стены избы мороз, и бревна едва слышно потрескивают, печура гудит в длинную трубу, и каждый думает о своем, никому не доступном.
Хлопает дверь, и в жилухе появляется распаренный, благодушный Саня Котелок. Тихонечко раздевается, засовывает себя в спальник, перед этим пристроив на тумбочке огарок свечи, достает из-под подушки тетрадочку и начинает писать в ней, мусоля карандаш.
На странице появляется:
Саня задумывается, и под заголовком наконец возникают первые слова:
Стали закрываться у Сани глаза, и он, спрятав рукопись, поудобнее устроил на подушке голову.
Бесится в приемничке железная музыка, гудит печка, дожевывая смоляные дровишки, сны подступают в тишине, и начинают приходить в жилуху одна за другой женщины… Каждая приносит с собой кусок земли с временем, запахом… Сколько их, разных и одинаковых, но до жути красиво-желанных, единственных, ненаглядных…
А вот говорят еще, что Сибирь бедна женщинами… Что не хватает их на гулких дальних заставах, зимовках, окраинах… Вранье!
Ночи в Сибири наполнены женской лаской, тысячетысячным блеском глаз, объятием рук и холеных, и мозолистых… Ночи в Сибири пресыщены любовью, и на всех хватает памятного, драгоценного тепла…
…— Тихо, тихо, тихо! — увещевает Кулик вошедших. Бушлат на нем (так ему кажется) просто кинут на плечи, золотые якоря по рукавам. Тельник рябит неношеной свежью, беска, то есть бескозырка, заломлена на один бок, и ленточки глажено ласкают подстриженную бороду. Держит зубами Кулик трубку, а улыбка так и плавится на хитроватой роже.
— Не напирайте, не напирайте, лапушки! Всех пропущу! Ты к кому? — спрашивает он у одной в пестреньком платочке, с ямочками на щеках и грудью тугой за тонкостью стираного ситца.
— К Головану… — смущаются ямочки.
Кулик приоткрывает дверь в жилуху и важно объявляет:
— Голован! К вам клиентка!..
— А мне бы к Сане… Котелку, — лучисто просит одними глазами другая.
— Котелок! Получай!
— К Ледоколу…