Вранье отличается от лжи, с которой многие профаны во вральном деле его смешивают, тем, что, не неся в себе ни причины, ни цели, в большинстве случаев приносит изобретателю своему только огорчение и позор — словом, чистый убыток.
А отцом лжи считается дьявол. Какого происхождения вранье и кто его батька, никому не известно.
Настоящее, типическое вранье ведется так бестолково, что, сколько ни изучай его, никогда не будешь знать основательно, как и кем именно оно производится.
Врут самые маленькие девочки, лет пяти, врут двенадцатилетние кадеты, врут пожилые дамы, врут статские советники, и все одинаково беспричинно, бесцельно и бессмысленно. Но, как бы неудачно ни было их вранье, можно всегда констатировать необычайно приподнятое и как бы вдохновенное выражение их лиц во время врального процесса.
Вранье всегда интересовало меня как нечто загадочное и недосягаемое для меня; практически я только раз познала его, причем потерпела полное фиаско.
Было мне тогда лет одиннадцать, и училась я в одном из младших классов гимназии. И вот однажды учитель русской словесности, желая, вероятно, узнать, насколько связно могут его ученицы излагать свои мысли в повествовательной форме, спросил:
— Кто из вас может рассказать какое-нибудь приключение из времен самого раннего детства?
Никто не решался.
Тогда учитель вызвал первую ученицу, и после долгих усовещеваний она со слезами на глазах пробормотала, что у нее в детстве было только одно приключение: она съела краски, принадлежавшие старшему брату.
Учитель был недоволен:
— Ну что это за приключение! И главное — что за рассказ! Разве так надо рассказывать? И неужели же никто из целого класса не может припомнить и изложить никакого происшествия из своего детства?
Вот тут-то на меня и накатил великий дух вранья. Прежде чем я сообразила, что со мной делается, я уже стояла перед учителем и, глядя ему прямо в лицо честными глазами, говорила:
— Я могу рассказать.
Учитель обрадовался, долго хвалил меня и ставил всем в пример.
— Ну, а теперь послушаем.
И я начала свой рассказ. Насколько я припоминаю, он был таков:
— Мне было всего два года, когда однажды ночью, проснувшись, я увидела страшное зарево. Наскоро одевшись…
— Да ведь вам всего два года было, как же вы сами оделись? — удивился учитель ловкости гениального ребенка.
— Я всегда спала полуодетая, — любезно пояснила я и продолжала:
— Наскоро одевшись, я выбежала на двор. Горели соседние дома, горящие бревна летали по воздуху…
— Ну-с? — сказал учитель.
Я почувствовала, что с него все еще мало.
— …летали по воздуху. Вдруг я увидела на земле среди груды обломков лежащего мужика. Он лежал и горел со всех сторон. Тогда я приподняла его за плечи и оттащила в соседний лес; там мужик погасился, а я пошла опять на пожар.
— Ну? — опять сказал учитель.
— Пошла опять, и там огромное бревно упало мне на голову, а я упала в обморок. Вот и все. Больше ничего не помню.
Рассказывая свою повесть, я вся так горела душой в никогда еще не испытанном экстазе, что долго не могла вернуться к прерванной жизни там, на второй скамейке у окна.
Все кругом были очень сконфужены. Учитель тоже. Он был хороший человек, и поэтому ему было так совестно, что он даже уличить меня не мог. Он низко нагнулся над классным журналом и, вздыхая, стал задавать уже заданный урок к следующему разу.
Чувствовала себя недурно только я одна. Мне было весело, как-то тепло, и, главное, чувствовалось, что я одна права во всей этой скверной истории.
Только на другой день, когда по отношению подруг я поняла, что дело мое не выгорело, я приуныла, потускнела, и прекрасное вральное вдохновение покинуло меня навсегда.
Как часто, разговаривая с незнакомыми людьми на пароходах, на железной дороге, за табльдотом, думаешь: вот бы теперь приврать что-нибудь повкуснее. Нет! Подрезаны мои крылышки. Слушаю, как врут другие, любуюсь, завидую горько, а сама не могу. Вот как отравляет душу первое разочарование!
Хорошо врут маленькие девчонки.
Одна пятилеточка рассказывала мне, что она знала собачку, «такую бедную, несчастную» — все четыре ножки были у нее оторваны.
И каждый раз, как собачка мимо пробегала, девочка от жалости плакала. Такая бедная была собачка!
— Да как же она бегала, когда у нее ни одной ноги не было? — удивилась я.
Девочка не задумалась ни на минуту:
— А на палочках.
И глаза ее смотрели честно и прямо, и уголки рта чуть-чуть дрожали от жалости к собачке.
Глубокую зависть возбуждала во мне одна добрая провинциальная дама. Врала она бескорыстно, самоотверженно, с неистовством истинного вдохновения и, вероятно, наслаждалась безгранично.
— У меня в гостиной, когда жила в Харькове, были огромные зеркала. Гораздо выше потолка! — рассказывала она и вдруг спрашивала: — Как вы думаете, сколько стоит вот эта мебель, что у меня в будуаре?
— Рублей двести… Не знаю.
— Пятнадцать рублей! — отчеканивает она.
— Быть не может! Два дивана, четыре кресла, три стула!
— Пятнадцать рублей!
Глаза ее горят, и все лицо выражает восторг, доходящий до боли.