Дверь ванной отворилась, дохнув сырым теплом; стукают ножки табуретки: обувается. Покашливает привычно, наверное, не замечает, что все время покашливает. «Папа, цветную капусту будешь?..» — «А?.. Буду, я люблю, ты знаешь… Да ты, деточка, не возись из-за меня. Если сама будешь…»
Идет, шаркая тапочками, опираясь о стену костяшками пальцев, дергается то одним, то другим боком в такт шагам.
«Да мне везде удобно. Чаю вот с удовольствием выпью. Ну я знаю, ты спитой не пьешь, по привычке спросил. Это у Алки может неделю стоять… Как же ты без хлеба, знал бы, купил по дороге. Подожди, там у меня в сумке, по-моему, кусок лепешки есть. Сейчас…» — «Я принесу. Сиди». — «Да я сам… Ну, спасибо». — «Коньяку выпьешь?»: — «Ничего другого нет у тебя? Ну, налей глоток». — «Голова после этих поездов точно киселем горячим полна. Сосуды… Минуточку, папа, сейчас ванну ополосну». — «Я же вымыл…» — «Зачем дурацкую работу делать два раза, я с порошком мою, как следует». — «Разве на мне так много грязи?» — «Детские вещи говоришь — мыло же садится на стенки!» — «Побудь со мной, не бегай, я скоро пойду…» — «Тебя никто не гонит». — «Что ты все злишься на меня, деточка?» — «Я не злюсь, просто устала… Ладно, давай за твое здоровье… Ну и за мое, конечно, тоже не откажусь. Вот и капуста готова…»
После рюмки коньяку его разморило, мятая влажная кожа на лице проступила розовыми пятнами, почти безглазое лицо: водянисто-голубая радужка тускло утонула в нечеткости белков. Рот мусолит колбасу, мнет разваренные кочанки капусты, короткие пальцы отламывают кусок лепешки, крошат на пол. Раздражение поднимается во мне и желание освободиться от необязательного, ненужного — это время, потраченное зря, а оно у меня так счетно.
«Ты меня не слушаешь…» — «Папа, я в сотый раз уже слышу, как ты, когда уходили с Буковины, пробивался верхом через горящие хлеба, а потом на радостях вы пили ведрами коньяк, и с тех пор ты его терпеть не можешь». — «Мне же надо о чем-то говорить!.. Деточка, неужто ты не понимаешь? Актриса должна быть чуткой, твои женщины все добрые… Неделями я сижу один в четырех стенах, Марья Павловна иногда заглянет. Алка забежит на полчаса и снова пять дней не показывается. Подохну, тогда вы освободитесь… » — «Зачем ты произносишь жалкие слова? Живи, никому не мешаешь. Сколько я себя помню, ты все время собираешься подыхать. Живи!» — «Не наливай больше. Ну ладно, глоток выпью. Одна радость — Люська ко мне забежит, посумерничать. Тут уж я с ней наговариваюсь, она умеет слушать. Бутылку портвейна купим и говорим, говорим…» — «Я же тебя просила своих Люсек-пусек не упоминать со мной». — «Деточка, я никому вам не нужен. А Люська — мой друг».
Я сдерживаюсь, не комментирую последнее утверждение, а иногда не сдерживаюсь и объясняю отцу то, что он и сам знает, а может быть, не знает: девочек этих он видит иными глазами. Сентиментальность затопляет его — чем дальше к закату, тем сильней. Вот и сейчас, рассказывая, что Люська наконец решилась обзавестись ребенком, он пытается улыбаться, но голос у него дрожит, слова путаются, в глазах мутнеют слезы. Я сдерживаюсь, хотя могла бы и не сдерживаться и говорить злые истины, потому что отец обидится, поднимется уходить, но не уйдет, сядет с обиженно дергающимися губами, будет продолжать пить чай и объяснять мне, что я не права. Я права, я произношу злые речи, в общем соответствующие положению вещей. Но зачем?.. Мне неприятно, что отец загораживается от жизни нагромождением легкой лжи и иллюзий, я открываю ему глаза. Для чего? Мщу за прошлое, за
«Вот маленькая передышка наступит, — думаю я, — займусь им специально. Белья надо ему купить, что-нибудь на ноги новое… С июля почти ежедневно съемки: устала, потому так легко раздражаюсь…»
Сейчас, начало сентября, осень стоит золотая, мы снимаем на Волге натуру, погода как по заказу. В конце сентября я надеялась уехать в санаторий, но вряд ли удастся. Много пересъемок: шел брак пленки, нам продлили съемочный период. Сейчас пойдут самые ответственные сцены, а силы у меня уже на исходе. Впрочем, сил хватит. Профессия есть профессия.
Отец топчется в передней, обуваясь; ему хочется, чтобы я задержала его, но я не задерживаю, я рада, что он уходит, я хочу спать. Наклоняюсь, помогаю ему завязать ботинки, он снова, размягчившись до слез, касается плохо гнущейся ладонью моего темени.