Читаем Избранное полностью

Алла щупает простыни. «Он весь мокрый, надо сменить пеленки». Мы развязываем сетку, поднимаем одеяло, человек пытается помешать нам. Вот, оказывается, какая самая сильная, самая живучая эмоция осталась в этом дереве, — мы ветки его, — стыд, совестливость. Из-за этого он свалился вчера с кровати, потому что хотел выйти в уборную, у него второй инсульт, он безнадежен. Совестливость… Вот, оказывается, что было главным в моем отце.

Он пытается помешать нам, но мы подняли одеяло, я приподнимаю его ногу и бедро, мы видим наготу своего отца, но это уже не нагота — эти голубовато-серые, точно у отходящего после заморозки цыпленка, тощие бедра, это не нагота, это уже не здесь. Как у новорожденного — еще не здесь, еще заявка на плоть, на жизнь; так и это — уже не здесь, уже истаяло, истлело, развеяно…

Он сухой, укрыт, удобно уложен. Алла достает из сумки термос с бульоном, котлету.

— Надо поесть.

— Не буду, я не хочу!

— Ты не выздоровеешь, тебе нужны силы, чтобы выздороветь.

Он опять недовольно дергает ртом, будто он сильный, молодой, имеющий над нами власть старшего. И вдруг глаза его останавливаются на моем лице, замирают, судорога ужаса перекашивает его рот, рука вцепляется в одеяло.

— Лида… — лепечет он. — Лида… не надо…

— Ты что, папа? — наклоняюсь я к нему, пытаясь загородить и утешить. — Я не Лида. Какая Лида? Я Настюша.

Детское имя мое всплывает у меня в мозгу, отец меня так никогда не звал, никто меня так не звал. Мачеха звала Стюрой, остальные Стасей, Анастасией. Игорь, балуясь, зовет Настя, ему кажется так ласковей. Но я вспоминаю вдруг, что звали. Кто?

Из глаз отца начинают катиться слезы, лицо его сморщивается, собираясь в жалкий, покрытый серой щетиной кулачок.

— На-астюша… — хлюпает, пытается произнести сводимый судорогой рот. — На-астюша, маленькая… Лида… не надо…

— Это он твою мать вспомнил, — говорит Алла спокойно, и я обалдело гляжу на нее. — Ее же Лидия звали, она отравилась мышьяком. Мария Павловна рассказывала, она помнит ее. Ты не бывала у отца последнее время, а я захаживаю. Мария Павловна говорит, он часто вспоминает ее теперь.

Это новость. Я сажусь на табурет, машинально поглаживаю руку отца. Какие-то разговоры, слышанные в раннем детстве, но не принимаемые всерьез, потому что отец, который самый правдивый, идеал всего, раздраженно обрывает: «Слушай бабью болтовню!..» Даже мачеха об этом не поминала никогда. Стеснялась? Не знала? Жалела меня?..

— Почему отравилась? — не вдумываясь задаю я вопрос. — Зачем?

— Не разберешь. Они не расписаны были, отец какую-то другую любил. Ну что ты, батюшку не знаешь? Он все время кого-то любит. Другого. Не твою мать, хотя ты уже есть, а другую. То Люську, то Зинку. Не нас с тобой, вот что обидно — других…

Это знак бывшей плоти, это развеянное по миру существо — причина смерти моей матери. Я гляжу в себя и вижу, что известие принято мной с интересом, но словно новый конец страшной сказки, слышанной в детстве: «А знаешь, белая статуя, оказывается…» Сработал зигзаг в памяти, на четверть мига унесший тебя в далекое прошлое и вернувший обратно. Я никогда не видела мать, я не могу ее ни любить, ни не любить, а отец — вот он, я люблю его, мне его бесконечно жалко, я, точно от ребенка, пытаюсь увести от него страх, защитить…

Где истина, как определить итоговую цену человеческой жизни и надо ли ее определять?..

Я еду в группу. Что делать — съемки не могут прерваться и ждать, как судьба решит с отцом дальше. Еще две недели — а там я сменю Аллу, не поеду в отпуск. Врач сказал, что организм у отца удивительно жизнеспособный, возможно, он и выкарабкается.

Темно, из окошка дует, вагон покачивает, встряхивает на стыках. Я не сплю, хоть и одна, хоть и спальный вагон, а я приняла двойную дозу снотворного. Я словно бы остановилась, а впереди — обрыв, продолжения жизни нет, и я не жажду его, продолжения.

Вчера и сегодня в группе снимали те сцены, которые планировались на конец экспедиции, потому что они под крышей, на заводе, от погоды не зависят. Массовка и проходы Кирилла. Снимали, пришлось снимать, потому что я уехала проводить Сережу.

Мы снимались с ним в первой моей картине, и хотя почти не встречались эти двадцать лет, но пусть бы перевернулась земля, пусть бы на меня навесили все убытки по остановке съемок, я все равно поехала бы его проводить. Не может быть у человека обстоятельств, мешающих ему пройти перед гробом друга. Даже если он не считал тебя своим другом, не помнил, что ты живешь на земле. Эта последняя встреча уже не для него — для тебя.

Сергей. И отец. Мать.

Многовато легло событий на эти сутки, не заснешь все равно. И моя собственная жизнь на изломе, на каком-то критическом обрыве — в самый бы раз произойти крушению поезда, чтобы не решать ничего, не преодолевать, не идти дальше.

Я давно миновала тот возраст, который для отца стал критическим. Сорок лет. Рубеж, когда жизнь раскалывается надвое: было восхождение, теперь спуск по направлению к старости. Сергей в сорок лет умер, погиб. Отец в сорок лет произвел ребенка и был причиной смерти молодой женщины, любившей его.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже