Ресторан между тем заполнялся: подходило время ужина. За ее столик, однако, не спешили садиться. Женщины, как правило, приходили большой компанией, а немногие мужчины, скользнув взглядом по ней и по графинчику с водкой, предпочитали отыскивать места за другими столиками. Наконец мест не осталось и за ее столик сел пожилой мужчина с загорелым крупнопорым лицом, с бровями как два пучка соломы, синеглазый, весь в жидких седых кудряшках. Выложил на скатерть два кулака, на правом было наколото «Миша 1927 года». И она без огорчения отметила, что ее салаги-ровесники, в большинстве своем даже повоевать не успевшие, сделались уже вот такими, с явными следами бурно идущего распада, пожилыми людьми.
Сосед общительно поинтересовался, откуда она и не скучно ли ей одной, сообщил, что сам он архангельский и здесь в командировке. Тут за столик сел молоденький лейтенант и подошла официантка взять заказ.
Лейтенант скорее всего возвращался из отпуска. У него было лицо злого волчонка: крутолобое, обиженноглазое, но не противное. Волосы у него были светлые, прямые, интеллигентно зачесанные назад, как у Мити.
Оба они заказали водки, и официантка быстро принесла, а ей принесла горячее. Женщина допила свою водку и стала есть, а мужчины тоже выпили понемногу и почему-то не глядели на нее.
Потом архангельский сказал Волчонку:
— Утром-то веселее вроде были?
Тот, не отвечая, пожал плечами и стал жевать красную сухую чавычу, перемеженную редкими стружечками лука.
— Точно похоронили кого? — не унимался архангельский.
— Скончался, — не сразу ответил Волчонок. И она внутренне незащищенно дернулась, хотя понимала, что он просто болтает: грустно возвращаться из отпуска на остров, и всё.
— А ты выпей! — разгорался архангельский, желая во что бы то ни стало получить веселого собеседника. — Не пьешь, куда деньги девать будешь? Дом построишь? Так ведь на одном месте жить придется, на одном месте не усидишь!
Волчонок снова налил полный фужер и выпил с каким-то странным отвращением, но не повеселел, а помрачнел еще больше.
— Не усижу.
Снова налил и снова выпил, низко нагнувшись, тихо понюхал кусок белого хлеба, затаил дыхание. Коротко взглянул на женщину, точно огрызнулся: «Не пялься, мамаша!»
Официантка принесла им горячее, а ей кофе. Она расплатилась, быстро выпила кофе и пошла, бросив Волчонку:
— Тебе, пацан, газированную воду пить надо.
— Точно! — подхватил ее мысль архангельский. — В России водку весело пьют. Такое питье — перевод деньгам.
— А мы не в России! — огрызнулся Волчонок.
Он напомнил чем-то Митю, и она позавидовала безмятежному существованию этого глупого молодого парня, когда можно позволить себе плохое настроение без причины.
Хмель начал проходить. Открыв глаза, она прислушалась к голосам туристов под окном каюты. Они заняли всю крытую палубу своими рюкзаками, палатками, одеялами, заполонили судно, точно беженцы военного времени. Кто-то задергал гитару, и они принялись хором орать надоевшие магнитофонные песни, только этот шум не мешал ей: в тишине было бы хуже.
Она лежала ничком, не шевелясь.
Потом вдруг голоса смолкли и исчезли, и качка словно бы стала тише, но это она просто задремала. Проснулась минут через двадцать со страшным сердцебиением, перевернулась на правый бок. Схватила обрывок песни, напряглась внутренне — и дальше уже пыталась не слушать, закрыв голову подушкой, обливаясь злыми слезами. «А я так ждал, надеялся и верил, что зазвонят опять колокола, и ты войдешь в распахнутые двери…»
Попадала эта дешевка в больное место именно похожестью, приближенностью к тому, что бывает. Сколько раз, когда они сидели с Митей в ресторане, там крутили эту пластинку или еще, равноценную: «Давай никогда не ссориться, никогда, никогда. Давай навсегда помиримся, навсегда, навсегда…»
Вот туристы и ее запели. Она рыдала уже в голос, вжав лицо в подушку, рыдала так, что отдавалось в затылке. В конце концов они замолчали: нельзя же петь и петь. А она, ослабев от слез, погрузилась в полудрему, слушая, как бьет внизу машина, как рушатся волны на обшивку.
В тридцатом году тетя Надя ездила с газетой в Поволжье на раскулачивание и брала ее с собой. Она смутно помнит избу, где они с теткой жили, блины со сметаной и рыбой ежевечерне, хозяйского сына Борьку, гору подушек до потолка на кровати. Но, конечно, главное воспоминание — это типография и наборщик в синем линялом халате. Запомнился он ей сидящим где-то наверху, смотреть на него часто она стеснялась, брался он целиком, взглядом, как солнце. Сидит где-то там высоко — молодой, белозубый, веселый, поет. А когда поздно вечером тетка тащила ее домой, перекинув через плечо, словно тяжелый мешок — маленькая она была, судя по фотографиям, очень толстая, — то в полудреме ей представлялось, что она порезала палец и что наборщик завязывает ей его своим грязным платком и гладит по голове.
Она точно помнит, как у ней возбужденно и сладко колотилось сердце — совершенно взрослые эмоции у звереныша, не прожившего на свете и трех лет.