Именно Жеглова и вызвали по телефону, когда начались преждевременные роды. Нижняя жилица привела акушерку. Та кипятила воду на примусе и курила толстую дымучую папиросу, когда приехал Жеглов; затягиваясь она равнодушно глядела в просвет на заиндевелом окне: там, на улице, подыхала близ сугроба кляча. Акушеркина брата, юнкера, застрелили в октябрьских боях, и с тех пор она почитала нравственным долгом ненавидеть большевиков; ненавидела она, впрочем, не особенно пламенно, так как недолюбливала и братца. У неё на лбу, в землистой борозде, прятался прыщ, и Наталье всё казалось, что такая непременно ткнёт её папиросой в голый живот. Тем сильней она обрадовалась Жеглову, который ещё с порога начал доставать из кармана яблоко. Затем, присев возле, он рассказывал невероятные истории, как, например, и ему однажды довелось действовать за повивальную бабку. Наталья не смеялась и, кутаясь в шубку всё косилась на акушерку, вынимавшую из кипятка сверкающие инструменты, атрибуты ремесла. Вдруг лицо Натальи стремительно пророзовело, и яблоко покатилось из откинутой руки.
— Ну, родитель, ступайте покурить… — оживилась акушерка и вытолкнула Жеглова, который от растерянности кинулся прежде всего поднимать яблоко.
Обжигали его затуманившиеся наташины глаза; кроме того, видевший расстрел рабочей демонстрации, он на выносил женского вопля. Как был, без шапки, Жеглов выскочил на площадку лестницы. Дверь, снабжённая автоматическим замком, захлопнулась. Жеглов остался один.
Снизу дул в разбитую дверь почти полярный холод; окна тоже не имели стёкол, и снежинки привольно резвились в сумерках лестничного провала. Обвиваемый сквознячками, Жеглов усердно топтался на месте и всё вскидывал на нос спадающее пенсне. Рубашка из синей бумазейки, какой раньше обклеивали футляры, вовсе не согревала. Когда стали коченеть ноги, он принялся поплясывать энергичней, даже соблюдая подсознательный ритм. Дверь, соседней квартиры открылась, и человек внушительных размеров, да и возрастом не менее пятидесяти вынес за дверь помойное ведро. Неторопливо отжав мокрую тряпку, он искоса взглянул на Жеглова и прислушался к крикам, которые сочились и сквозь войлочную обивку. Тогда, застенчиво улыбнувшись, Жеглов стал сморкаться.
— Ничего, валяйте, — сказал человек с тряпкой.
— Дует очень, — пожаловался сквозь зубы Жеглов.
— Зима, — рассудительно определил тот. — Брат?
— Не совсем.
— Э, дядя! — догадался тот, не допуская никакого родства, кроме физического, которое толкнуло бы на такую жертву.
— Знаете что… И не дядя!
Человек с тряпкой меланхолически почесал переносье:
— Да, можно простудиться — январь, — и неторопливо захлопнул дверь.
Так прошло минут пять; шнурочек пенсне покрывался лёгким инеем от дыхания, когда дверь снова распахнулась. Тряпка всё ещё висела у человека на руке.
— Да — я забыл — войдите — у меня печка — потом чай. Я тут пол — тряпкой. — Отрывистую, точно, сердился на вопиющую неточность слов, речь свою он сопровождал нетерпеливыми жестами. Пропустив гостя вперёд, он старательно запер дверь на цепь. — Не пенсне — не пустил бы!
— Пенсне не паспорт, — засмеялся Жеглов, всё ещё не доверяя тишине за дверью.
— Пенсне — надо смелость — за пенсне могут расстрелять — беглые хлюсты с каторги.
— Знаете что?.. — осторожно приподнялся Жеглов. — Я уж, пожалуй, пойду туда, на площадку. Я как раз с каторги.
Хозяин раздумчиво взглянул на гостя.
— Ничего — сидите — там зима. Моя — Ренне, ваша — Жеглов? Я не был на каторге — брат был — горный инженер — помер.
— И давно? — неопределённо поддержал Жеглов.
— Да — помер, — не понял хозяин и поглядел на стену, где рядом с мешочком крупы, помещённым туда от мышей, висела фотография инженера с мешковатой выправкой; будучи молод и глуп, зная каторгу лишь из окна казённой квартиры, инженер, презирал и крупу, и предстоящего Жеглова. — Помер — смерть растворяет — как сахар, но мысль нельзя — кристалл. Бессмертие — я потом докажу. Если да — в этом стакане будет безумие! — Он нарисовал широким жестом этот стакан, годный для определения и вселенной; потом перешёл к окну. — Там лошадь мрёт — хвост притоптали — он примёрз. Хотите глядеть? У меня бинокль…
— Я уж лучше чайку предпочту, — открыто намекнул Жеглов, жадно впитывая в себя тепло из печки.
— Ладно — у вас яблоко — будем с яблоком — давайте половину — снесу жене.
Разорвав яблоко пополам, он вышел в дверь и плотно притворил её за собою. Жеглов осмотрелся. От сырых ещё полов пахло какой-то знакомой дрянью. На прогорелое колено трубы, как пластырь на горло, привязали проволокой кусок жести. На столе валялись листы толстой бумаги с рисунками, выполненными от руки и до кропотливости тонко; изображал он не то листву как бы архейского папоротника, не то беспредметное видение сна. Хозяин застал гостя за разглядыванием рисунков.