— Так не прерывайте меня!.. земле нужен большой огонь. И верьте, ураган этот наступит, Аттила придёт в нём. В годы войны и нищеты в России уже рождался этот ребёнок, наступало прозренье истины. Титы Ливии, Теккереи, Мильтоны всех стран охотно разбирались на цыгарки, а Рубенсы, если попадались в гущу вихря, ценились лишь по количеству калорий, заключённых в их обветшалых холстах. Одетые в гнев, люди подымали руки на музеи, в которых скопились мидасовы богатства, все эти портреты и статуи величайших мерзавцев мира, лукавых праведников, безумных завоевателей, мадонн, мошенников, арапов и дураков… Этим людям души были дороже, чем пифагоровы штаны или собор Парижской богоматери. Они говорили: пусть мёртвые лежат в земле и не правят живыми через посредство гениев. Человек мстил красоте, которую родил и которая сделала его рабом. Ребёнок рос, стихии были няньками, он уже ухмылялся и, судя по резвости, можно было ждать от него великих свершений… каждый двадцатый в стране видел
— …они разобьют погреба и выпьют всю водку! — в тон ему вставила Сузанна, но его уже не остановить было и насмешкой.
— В этом последнем странствии родится новое, беспамятное поколенье. Только в песнях, у громадных степных костров, они помянут про глупую рыбу, которой посчастливилось однажды выброситься из волшебных неводов. Пускай: песня, как могильный памятник, — она способствует забвенью… Границы областей сотрутся, вся планета станет человеку родиной, словам любовь и солнце вернутся их первоначальные значения. Не все, но
Сузанна с любопытством взглянула на него:
— А советские фабрики и заводы надо взрывать или не надо?
Он ожесточённо покачал головою:
— Вы так и не поняли меня. Я напрасно распространялся перед вами. Мне жаль себя…
— Нет, я поняла и благодарю за доверие. Я попрошу Увадьева сделать оргвыводы, как теперь говорится! — Она уходила.
— Последний вопрос! — Он заступил ей дорогу. — Где тот?.. его звали Савкой, в ту ночь.
— Савка?.. он сунул гранату в рот, когда его брали. Имейте в виду, это почти и не больно.
Ему хотелось догнать её и отнять свою идею, которую она с такой лёгкостью подвела под статью уголовного кодекса. Но она ушла, а он, выдернув травинку, обессиленно жевал её сочный, сладковатый стебель. Ему пришла мысль, что он запутался, что вовсе и нехватит воли на овладенье миром. Там, под сумасбродной оболочкой идеи, крылось простое человеческое честолюбье. Именно не война, не годы развала и бедствия создали его характер, ничтожный случай юности, когда ещё собирал марки. Дело было в реальном училище, дело было в директорском кабинете: штатский генерал со лбом до самого затылка уговаривал его сходить к высокому покровителю и шаркнуть ножкой за стипендию, на которую учился. Голос был замшевый, замша пахла опопонаксом, она моталась из живота почтенного чиновника, где скрывались целые рулоны такой замши. А Виссарион угрюмо косился на серебряный колпачок чернильницы, где передразнивал его послушные кивки головастый ублюдок… И вдруг он рассмеялся мысли, что Сузанна могла ему сказать: а ты хоть и с запозданием, но шаркнешь ножкой…
Побитая гнилая вика цеплялась за ноги. Он шёл быстро, и над ним его же путём катилось облако, взъерошенное и в полнеба; одна и та же влекла их судьба. Ярость ускорила шаги Виссариона, но и облаку прибавил резвости усилившийся ветер. Оно распалось над лесом в тяжёлые, моросящие клочья, а человеку понадобилось прежде свернуть в Макариху, к дому председателя волсовета.