— А тифом болел?
— Нет.
— А стреляли в тебя?
— Нет… Кстати, почему вы зовёте меня на ты? Я, право, не заслуживаю этой чести!..
«Ты прав, брюнет!» — подумал Увадьев, поднимаясь уходить, и потянулся за портфелем. Вдруг он искривил губы:
— Где он сейчас, ваш отец?
— Я позвоню матери, если хотите… — Он не возражал, и она позвонила на коммутатор. — Мама?… Что отец, он вернулся домой?.. как, совсем? Слушай… а ты не боишься? — Она ещё постучала по рычагу, потом поло жила трубку. — Он не приходил домой.
— Что она ответила? — спросил Фаворов.
— Она сказала — глупый вопрос.
Перемолчав паузу, Увадьев сказал глухо:
— Я повторяю: строительство очень дорожит вами обоими. — И ушёл не прощаясь.
Ушёл он со скверным предчувствием ещё больших скандалов впереди, но за самого Ренне он был более чей спокоен: «Ерунда, я видел, с каким смаком он влезал однажды в трестовский автомобиль. Не решится, не посмеет…
Аудитория грозно безмолвствовала, когда Увадьев покидал трибуну. К столу президиума, точно притягиваемые магнитом, полетели хлопья записок. Все вопросы в них — сколько получал Ренне, какова стоимость унесённого леса, много ли сэкономят на сокращении — носили намеренно ядовитый оттенок; кто-то потребовал, чтобы исчисление велось не в рублях, а в пудах хлеба: так было понятней этим вчерашним мужикам. Никто не верил в случайность сотинского прорыва, с помощью которого, дескать, прикрывался прорыв более существенный. Увадьев снова выходил на трибуну, когда с балкона назвали имя Потёмкина; слово это и подожгло скопившееся отчаянье строителей.
— Даёшь Потёмкина! — орал зал, и топочущие ноги грозили искрошить полы.
— Без денег вздумал строить… омман!
— Гляди во-время, хлюст!.. На тачку!
— Потёмкинское строительство!!.
Это последнее оскорбление, брошенное в мгновение тишины, перекрыло все остальные вопли. Кто-то из ячейки прислал Увадьеву записку с предложением закрыть прения, но это не угомонило бы тех, кто требовал сюда на расправу главу строительства. Буря эта весьма походила на ту, которая месяц назад шумовала в макарихинском клубе, но тогда налицо было признание героя, а теперь побивали камнями виновника обманутых надежд. Сообщение об отъезде Потёмкина в Москву на лечение лишь усилило грохот гнева; в зале понеслись хохот и вой беспорядочных свистков. Этим воспользовалась та часть собрания, которая рада была случаю продемонстрировать свою враждебность к администрации.
— …двигайтесь куда-нибудь. Побеждайте или…
Двое из рабочкома мгновенно кинулись в зал, чтоб узнать имя тотчас присевшего крикуна, но передние, смущенные возгласом, задержали… и потом в проходе, работая локтями, появился макарихинский завклуб. С сердитым и взволнованным лицом он пробрался к президиуму и крепко приник к увадьевскому уху. Собрание затихло и, поднявшись со скамей, устремило на них свой тысячеглазый взор. Тем отчётливей прозвучал в тишине возглас кучерявого комсомольца:
— Почему Ренне не арестован до сих пор?
Председатель собрания Горешин поднял руки, тщетно пытаясь остановить новый рёв и топот; ему не давали говорить:
— Головотяпы…
— Под суд его.
— Предательство!
Горешин подскочил к самому краю подмостков и взмахнул рукой так, что она лишь чудом не вырвалась из сочленения:
— Товарищи, порядок… Эй, не курите там!
— Даёшь предателя!
— Товарищи… — из последних сил хрипел Горешин. — Молчание!.. ребята нашли в лесу… ходили по грибы. Ренне… под деревом застрелился. Вот товарищ Булавин, только что…
— К прокурору… — неслось с балкона.