Ворчанье мотора стало злей и порывистей. Вдруг к дрезине подошла неизвестная старуха в очках об одном синем стекле. Увадьев не сразу догадался, что это вдова Ренне. Она тащила большой фибровый чемодан; соломенная шляпа сбилась от спешки набок; вся правая сторона её пальто была в грязи.
— Товарищ Увадьев?.. Я плохо вижу, — сказал она сухо. — Вы довезёте меня до станции?
— Конечно, я же обещал, — заторопился тот и, распахнув дверцу, принял чемодан, до удивления лёгкий.
— Я упала, боялась опоздать. Упала, и стекло вылетело.
Увадьев спросил, стараясь не глядеть в зияющий провал очков:
— А Сузанна Филипповна?
— Она занята, работает.
Шофёр задвигал пусковые рычаги. Увадьев развернул газету, ветер зашуршал в щелях брезентовой покрышки. Минут через пять Увадьев выглянул поверх газеты. Старуха сидела прямая и строгая, прикрыв ладонью глаза. Ему показалось, что она плачет, и рука его с тоской погладила кожаное сиденье. Почуяв какую-то неопределённую человеческую обязанность, он зашевелился.
— Куда же вы теперь? У вас есть кто-нибудь ещё… кроме дочери?
Она спокойно устремила на него единственное синее своё окно:
— Нет, но я умею делать туфли… мягкие, для ночной ходьбы.
Тогда он успокоенно занялся газетой: в мире всё обстояло благополучно.
С его отъездом неизвестность усилилась. Сотьстрой стал крохотным зеркальцем, в котором с местным искаженьем отражалось всё сложное распределение сил в стране; это было верно, поскольку во всём отражается всё. Так в застойной воде заводится тухлая плесень: неделю спустя на Соти появились пьяные. Нешумная их стайка бесскандально прошла по посёлку и скрылась в крайнем бараке; в течение всего того влажного и затянувшегося вечера неслась из раскрытого барачного зева дрожащая гармонная печаль. Во исполнение новой потребности в деревнях оживились шинкари, и вот заглохшее было самогонное производство возродилось с силой достойной особого описания. Широко был поставлен опыт; гнали не только из картошки, и даже из гриба, сенной трухи и свежих берёзовых опилок. Результаты этих исканий хранились в секрете, но, судя по увеличению количества больных в околотках, многие из попыток оправдали себя. Из предосторожности гнали не на задворках, а в лесу, сажая у пьяной капели старух, а сами уходили в ближние поля сбирать недогнившие сокровища; так старухи и сидели в чащах, подобные ведьмам, у колдовских своих очагов, хмельные от одних испарений.
— Теперча нашла на нас всемирная танцуха. Будем с сей поры, сед и млад, танцовать три года… — вещал Лука Сорокаветов, но слово его уже не имело прежней пророческой силы; деревня чуждалась старика, ступившего одной ногою под смертную сень: нехорошим холодком веяло от него в эту пору.
Управление Сотьстроя снеслось с волисполкомом о совместной борьбе против шинкарства; два дня всеуездный милиционер рыскал с комсомольцами по чащам и набрёл, наконец, на мальчишку десяти годков, который, сгибаясь под тяжестью, тащил в мир четвертную бутыль цветной отравы. Преступнику дали пятачковую конфетку и стали допрашивать; преступник шоколадку съел и тотчас принялся реветь с такою силой, что у милиционера даже мелкое колотье пошло по запотевшей спине.
— Экой звук! — выговорил он, наконец, почтительно и суеверно.
Так воевал враг Сотьстроя, прячась по ту сторону сотинской баррикады… Ежедневно члены рабочкома обходили бараки в поисках нарушителей обязательного постановления, но всё оказывалось в порядке, а к ночи, едва роса, снова нетрезвая песня гнусаво неслась над посёлком. Угрозы выселенья не помогали; тревога за будущее пожирала всё. Опять гулял по округе Фаддей Акишин, таская подмышкой пестроватенького конька, который порядком пообносился и полысел за это время. Часами он простаивал на макарихинском перевале, откуда были одинаково видны и Сотьстрой и деревня, а в лице его ночевала тоска. Иногда он заходил в казарму к землякам и долго чугунным взором глядел на топор, валявшийся под соседней койкой. Потом он брал его и пальцем пробовал звонкое остриё, на которое уже капнула ржавчина.
— Эх, никому в целом свете не нужна боле эта рабочая рука, — замахиваясь, начинал Фаддей. — Ступай, рука моя, в могилу! — и, по всей видимости, собирался рубить руку, но почему-то не рубил, а только замахивался.
Земляки стояли кругом, качая головами на фаддеево затменье:
— Чудно ты, дядя Фаддей, говоришь, всё не в путь, — укорял кто-нибудь из кучки.
Акишин откидывал топор и шёл к выходу, а тут-то и караулил его Горешин:
— А ну, дохни в меня… всей грудью дохни! — Он принюхался и смутился. — Чего ж, раз не пьян, лошадку таскаешь в такое время, на посмешище себе!
— У него, товарищ Горешин, внучек за отца хочет итти отомщать, а коня нету. Вот картонного и купил у Фунзинова!