Котлован разделился не поровну — на насосную и водозаборный колодец, который, учитывая меженное стояние воды, предполагалось вести на семь метров глубже. Внутри Акишин понастроил полатей; нижние лопатами вскидывали песок на верхний ярус, оттуда его перебрасывали выше, до самых вагонеток; так тройной азиатской передачей добывали дна. Попытка сразу пробиться сквозь плывун до самой отметки не удалась: грунт становился жиже, хоть бадьёй вычерпывай, и тогда захрипели центробежные насосы, загрузив в глубину рубчатые свои хобота. Продвижение вглубь пошло с переменным успехом; иногда уже мерещился предпоследний метр, но просачивались грунтовые воды или перегорал мотор, и, пока перематывали его монтёры, уровень плывунов катастрофически повышался. Работа становилась изнурительной, но рабочие молчали. В мокрых сапогах, облепленные грязью до затылка, осунувшиеся за день, они уходили на мороз, и, пока успевали добраться до барачной печки, грудь их разрывало нудным, одуряющим кашлем; было понятно, отчего в субботнюю баню шли они благоговейно, как на молитву.
Теперь Увадьев почти ежедневно приходил смотреть на эту чёрную, кропотливую работу. Мимо забрызганных ламп, повисших на перепутанных шнурах, он спускался по лестнице в яму. Затхлая теплота земли пьянила с непривычки. Шипел паропровод отепленья, и в чёрной жиже чавкали сапоги. Дежурные плотники, четверо, беспрерывно караулили шпунтовые стены, сквозь которые сочился плывун. Увадьев глядел с полатей на согнутые спины и еле удерживался от желанья самолично взяться за лопату. Его не удовлетворяла роль «состоящего на побегушках при Сотьстрое», как он однажды в шутку назвал сам себя; ему всё хотелось делать самому. Его замечали, и шутники норовили кинуть лопату ила на его всегда отчищенные до глянца сапоги.
— Как, мокро?.. — спрашивал он кого-нибудь, остановившегося дать передышку сердцу.
— Не, тута сухо, тута в самый раз. Слезай в сапожках-то! — ласково и беспокойно отвечал тот, и вдруг вскидывался поверх общего шума раскалённым матом. — Иэх, братишка, могилу копам! — кричал он со взбухшей от напряженья шеей, но кричал бодро, потому что копал её не для себя.
Бычьим взглядом Увадьев уставлялся в дно колодца, полное жидких подвижных блесков. Мнилось, будто в углу Бураго: теребя седоватые усы, он разъясняет свою мимоходную мысль о новом Адаме. «Ты новорождённый, Увадьев, тебе и насос чудо, а это только старая диафрагмовая кляча, выхлебавшая сотни тысяч вёдер до тебя. Мы рыли сотни таких котлованов, обходясь и без романтики; о них написаны книги, которые инженер обязан знать в самом начале ученья. А новорождённому чудесно всё, приходящее извне». — Да, но
Насос добрался до твёрдого пласта; снизу кричали остановить мотор, и злой рокот всасываемого воздуха прекращался.
— Эй, хозяин, скуп больно… прибавь копеечек-то! — смеялись снизу, и Увадьев видел белый ряд зубов в чёрном поту лица. — Ты нашу кровцу понемножку пей. Много — смотри, пузичко заболит!..
— Ковыряй, ковыряй, хвороба!
Это была игра, попытка развлечься чужим конфузом, привычный способ разговора с хозяином. Он снова подымался наверх, где десятник, приладившись к стене, обводил что-то карандашом на синем чертеже. Это был старик, горбоносый и надменный; рабочие побаивались его насмешливых, проницательных глаз.
— Ну, как, Андрей Иваныч?
Тот оборачивался, задумчиво черня губы себе карандашом.
— Да всё так, Иван Абрамыч: на бога надежда! — Сам он в бога не верил и поминал его исключительно из потребности дразнить Увадьева. — Страшнейший плывун содит, сами видите. Придётся четвёртую сменку пустить… Коллехтивно наживаем ревматизь!
Увадьев отмалчивался; в эту пору он чувствовал себя комиссаром при воинской части. Не умея разобраться во всех тонкостях технической стратегии, он зачастую глядел в глаза подчинённому и по неприметным оборотам речи определял его сокровенные устремленья. Когда поднялся разговор о применении кессонного метода при постройке, он первым отверг эту возможность.
— За это, миленькие, под суд отдадут, — сказал он, на ощупь расставляя слова, и не ошибался.