Читаем Избранное полностью

И впрямь, ещё не истаял в его ушах рассыпчатый смех трактирщицы Аграфены Петровны, муж которой заказал однажды кузнецу рессоры к таратайке, а получил вдобавок и пискуна. В своё время он вдосталь нахлебался жизни и теперь с неуклюжим жаром топтал радость именно за то, что она не обманула да и не насытила его. Голос его крепчал, взвивался в нём бич, и слова громыхали, как звенья якорной цепи; целые полчища одичалых Антониев Великих толпились в обширной его груди: добровольным истреблением воли призывал он бороть смерть, а Геласий видел распластанного на траве жеребёночка и его с тоской откинутую морду. Сцена эта навсегда отпечатлелась в сердце Геласия. Пастушонком он проходил мимо кузничного двора и случайно видел, как жеребёнка приспособляли на службу человеку. Связанный по ногам, с губой, до крови вкрученной в лещётку, конёк лежал смирно, кося глазами и сосредоточась на ожидании казни, а Федот уже заносил над ним равнодушную руку коновала. Игристого этого конька больше всех любил в своём стаде Ганька, — с того и возненавидел кузнеца.

Вдруг с утроенной силой пробудилась детская ненависть, и в самом грозном месте поученья, когда сверкало филофеево слово, как топор, вскинутый над шеей нечестивца, принялся Геласий отстукивать сапогом песенку с ножку стола.

— … не стучи, не скалься!

— Штучка одна меня смешит, — совсем неробко признался тот и подмигнул, останавливая в разбеге гремучий филофеев поток. — Вспомнилося вот, как Грушка в кузню к тебе бегала… там ребята в стене паклю повыдергали и засматривали в дирочку. Мы её, Грушку, кулебячкой прозвали… так и смеялись: во, опять кузнец кулебячку ест!

Духовник сидел красный, и можно было ждать, что вот сейчас что-то расплавится в нём и, прожигая дерево, чадно потечёт в подполье. Точно стремясь оторваться от ладони, шевелились на столе хваткие пальцы коновала; вдруг они окрутились вкруг тяжёлого рашпиля, и тут должен был произойти ещё не слыханный в летописи скита эпизод, но Геласий во-время поднялся и пошёл к двери, беззащитной своей спиной смиряя филофееву ярость. Ещё не пели в нём птицы, и густей, чем весенний туман, облекал его страх. Ничто не рассеивало в нём уверенности, что приезжая гостья и есть то орудие, которым ад положил продырявить его целомудрие; как ни доброжелательно относился Увадьев к монашку, он расхохотался бы тогда, у обрыва, на его признанье… Уйдя, Геласий до сумерек бродил в лесу, следя из засады за дверью сузанниной кельи. К вечеру напала на него лихорадка.

В стенах этой кельи прятались целые поколенья клопов, простоватые предки которых питались, наверно, ещё блаженным Спиридоном; предвидя прелести деревенского житья, Сузанна захватила с собой гамак. Полулёжа в нём с книжкой, она рассеянно глядела на угольный тлен в печурке, распространявший сухое, жёсткое тепло. Приятная немота вливалась в ноги, вещи распахнулись в каких-то неожиданных и неуловимых смыслах, зримый мир переставал существовать, а взамен явилось другое. Застылая река, из-за сугробов летят пронзительные стрелы мороза, и будто Савка поит коней у дымящейся проруби, приплясывая, от стужи, а за спиной его побрякивает обрезанная винтовка… Упавшая книга не разбудила её; она проснулась, когда иной холод, не условный холод сна, засочился к ней из двери. В потёмках она не узнала воспалённых и просительных глаз Геласия; страшно было не то, что чудовище вошло к ней, а те минуты, в течение которых оно обнюхивало её, спящую.

— Лежи, лежи!.. — и шопот странным образом сочетался с въедливым запахом лука и кожи. — Это я, Геласий… вот я пришёл. — Стыд душил его. — Давай, давай… как это делается?.. давай!..

Келья сразу стала вдесятеро теснее; напирали самые стены. Оранжевое тепло печки, только теперь оправданное в воображении Геласия, выделяло из темноты одну её обнажённую коленку. Он не шатался, но мог упасть в любую минуту. Взгляду его представало то неспелое, вяжущего вкуса яблоко, к которому потянулась однажды и неумелая рука Адама. Оно дразнило его сны, внушая право именно на такое ночное вторженье, оно гонялось за ним по пятам, и даже в грудах вассиановой репы, которую он накануне перебирал от прели, лукаво и множественно мнилось ему то же самое естество.

— Вымойся сперва… — гадливо произнесла она и, вскочив, быстро подтянула спустившийся чулок.

Он не уходил, потому что она не гнала его смехом; ещё он не уходил потому, что трёхминутное пребывание здесь не утолило его трёхдневного жара. Ошеломительней всего было, почему грех отказывается от его безоговорочной сдачи?.. Он стоял с опущенными руками, и пятна стыда на его лице были намалёваны как бы красной сажей. Померкшие его глаза остановились на ивняковой ветке в крынке; глянцовитая зелень несмело тянулась к свету.

— Что это?

— Верба.

Он повторил:

— …верба. Зачем?

— Так, для красоты.

Он подозрительно коснулся ветки, не разумея в ней чуда, ради которого стоило бы нести её сюда.

— Какая ж в ней… краса?

— Весна… начинает жить.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже