Можно утешаться одним: несмотря на ранний уход, он очень много сделал в литературе и в жизни доброго и непреходящего. Творческое наследие Владимира Тендрякова, его писательское поведение — это школа воспитания высокой человеческой души, школа высокой гражданственности, школа мужества и чести. И в борьбе за гуманную сущность завтрашнего дня через эту школу будут проходить миллионы и миллионы благодарных сограждан, благодарных читателей родной земли.
Все это так. И все же, все же…
Вижу Владимира у вагона поезда до Феодосии, он провожает в Коктебель Наташу и Машеньку, стоит на перроне Курского, не спускает с них светлых глаз своих, а в глазах его — столько нежности…
— Сам-то чего не едешь? — спрашиваю.
— Юг не по мне. Вот провожу. И — за работу! Под Москвой работается лучше!..
И вот все. Отработал. Отлюбил. Отпылал.
Обо всем этом я говорил на кладбище, открывая траурное прощание. Вернее, не говорил, а почти кричал. Трудно было говорить. Душили слезы…
«ОН НЕ СТОЛЬКО ЗНАМЕНИТ…»
Имя его впервые я услышал в самом конце сороковых годов, когда был первокурсником Литературного института им. А. М. Горького в Москве. Рассказывали о чудачествах его. Как-то в университетском студенческом общежитии на Стромынке был вечер одного стихотворения. Перед студентами университета выступали студенты нашего института. Все шло как должно идти. Подошла очередь выступать Николаю Глазкову. Он вышел на сцену и сказал:
— Я прочитаю вам самое короткое стихотворение.
И прочитал:
Сначала в зале был шок. Мертвое молчание. Потом, когда поэт удалился со сцены, разразились шумные аплодисменты.
Из уст в уста передавалось четверостишие, написанное в веселой компании, когда стихотворцы решили якобы залезть под стол и написать по строфе — кто напишет лучше. Победителем этого весьма необычного конкурса оказался Глазков.
В «Литературной газете» в те же годы в двух-трех статьях упоминалось имя Глазкова с сожалением, что талантливый, подававший надежды поэт разменивается на незначительные темы, губя свой талант. Однажды в чьих-то руках я увидел маленькую тетрадочку с орнаментом на обложке. Орнамент был сделан пишущей машинкой. Тетрадка напоминала детские украшения. Это были отпечатанные самим Николаем Глазковым его стихи, многие из которых позже выйдут в печати.
Стихи в той тетради, казалось, тоже были написаны ребенком. Вот кое-что из запомнившегося.
Это тогда, в сорок девятом, воспринималось как сбывшееся уже детское пророчество с его чистой детской верой. В тетрадках были по-глазковски оригинальные вещи, а то — четверостишия, двустишия в духе глазковского кумира Велимира Хлебникова. И странно — они тут же запоминались и помнятся до сих пор.
Многие стихи его — как бы ответ в споре, ответ тем, кто когда-либо упрекал его в чем-то, говорил о нем: «не от мира сего».
Иногда он озорно играл словами и свободно.
Он ценил людей, которые его принимали таким, каков он был.
Его стихов в печати появлялось очень мало. Фамилия Глазкова чаще всего стояла под переводами со множества языков.
После института я оказался в Тамбове, работал в областной газете. Как-то по редакции пронесся слух: в отделе культуры — московский поэт Глазков.
Гости столицы всегда в почете в провинции. Интерес к ним велик. И на сей раз в отделе культуры собрались стихотворцы, работавшие в газете, и сотрудники.