Звенели большие железные лопаты. Девять женщин, девять старух, придавленных тяжестью угольных ящиков, брели по асфальтовой дорожке. Возможно, среди них были и молодые, но плотная угольная пыль и одинаково безобразные куртки с фабричными клеймами на спине уравняли возраст грузчиц. Вытянув жилистые шеи, раскрыв рты, они шли гуськом и ритмично трясли головами. Ни одна из них не имела и тени женственности. Они заматывали головы полотенцами и вместо высоких гэта носили грубую мужскую обувь, похожую на копыта. Странно было слышать, как, переговариваясь, они окликали друг друга: Осень, Ива, Парча… Нежнейшие женские имена, которыми так богат календарь, звучали здесь неприличной шуткой. И только когда угольщицы наклонялись, чтобы принять груз, видны были фиолетовые, запачканные угольной пылью груди.
Боясь подойти к подножью горы, Умэко издали наблюдала за этой однообразной процессией.
Когда пароход был нагружен, грузчицы уселись на краю дамбы и, развязав фуросики, стали закусывать.
Девять старух жевали, свесив ноги с мола. Их черные челюсти мерно двигались, вызывая у Умэко зависть. Не замечая ни великолепно освещенных островов, ни чаек, дравшихся в воздухе, старухи равнодушно смотрели в воду, где среди щепок и нефти плавали выброшенные коком рыбьи кишки.
За весь завтрак старухи не перекинулись и парой слов. Только одна из них пробормотала, устало позевывая:
— Шестьдесят семь.
Неизвестно, к чему относилось это равнодушное замечание — к возрасту женщины или к числу перенесенных ею ящиков.
За угольной горой Умэко нашла будку конторщика. Сонный грязный парень, бесцеремонно осмотрев плечи и руки Умэко, согласился поставить ее на погрузку. В тот же день госпожа Слива получила ящик с брезентовыми лямками. Мальчишка с шумом обрушил ей на спину пару совков и, толкнув в плечо, указал путь к пароходу.
Семнадцать месяцев Умэко двигалась по асфальтовой дорожке между угольной горой и бортом парохода. Госпожа Слива никогда не поднимала головы. И, вероятно если бы ослепла, то не ошиблась бы в направлении — так знакома стала дорога: пять метров клинкера, двадцать пять асфальта, железная крышка колодца… лунка, на дне которой лежит щепка… сходни… скользкая железная палуба и, наконец, черный зев бункерной ямы.
Так было всегда — в дождь, ветер, жару. Всегда на зубах хрустел уголь и солнце казалось зеленым от пыли.
Через год Умэко уже ничем не отличалась от прочих старух. Она давно перестала бегать расслабленной мелкой рысцой, которая считается для японок признаком женственности и хорошего тона. В ее черных жирных волосах появились гниды. Как многие японские женщины, Умэко быстро лысела. Осенью, взбираясь на скользкие сходни, она уже с трудом удерживалась на опухших ногах.
Именно ее, самую страшную, растрепанную и черную, с руками, почти касающимися земли, заснял фотограф для газеты «Каждый вечер». Репортер, самоуверенный мальчишка с целлулоидным козырьком на лбу, примчался к горе на мотоцикле. Объехав пирамиду, он загасил мотор и уставился на старух, точно пойнтер, согнавший выводок утят.
— Са-а… Вот так штука! — сказал он тоном радостного изумления.
Его заметка, напечатанная в тот же день в «Каждом вечере», называлась «Черная каторга». То был взволнованный голос флейты и шепот профессионального шантажиста. Помесь лирики и полицейского протокола, которую так любят японские лавочники. Казалось, что заметку написал не «страдающий от боли прохожий», а внук или сын госпожи Сливы.
«Ноябрьские хризантемы в угольной яме…»
«Жертвы черного ада…»
«Женщины, забывшие цвет неба и день рождения…»
В заключение газета сурово спрашивала:
«Кто осмелится бросить в топки уголь компании Цуда, смоченный потом рабынь?»
Все это было изложено с таким душераздирающим пафосом, что любому писарю компании Цуда стало ясно, что «Каждый вечер» и «прохожий» давно не получали бонуса[66]
.И когда оплошность была исправлена, газета меланхолично заметила:
«Что касается компании Цуда, то бич безработицы не коснулся ее предприятий. Даже старость находит здесь счастливое применение своим умеренным силам».
Ни одной из этих заметок госпожа Слива прочесть не смогла. Во-первых, никогда в жизни она не раскрывала газет, а во-вторых, когда ротация допечатывала «Каждый вечер», полицейский уже составлял протокол.
Только что у самого фальшборта умерла одна из старух. Она лежала на железной палубе, плоская, остриженная по-вдовьи коротко, — рослая крестьянка с усталым и темным лицом. Бой подметал рассыпанный вокруг старухи уголь, и синие осенние мухи уже лезли в раскрытый рот покойницы.
Никто не мог сказать полицейскому, как зовут угольщицу. И только одна из старух, такая же сутулая, черная, кривоногая, как покойница, пробормотала:
— Кажется, госпожа Слива.
Так ее записали и в морге.
Труба
Ничто не смывает усталости лучше, чем горячая ванна.
Если бы хозяева бань любили философствовать, они могли бы сказать:
— Здесь продаются жидкое мыло, пемза и губки… Здесь растворяются и уносятся в море боль, раздражение, грусть, гнев, апатия… Чистка тела и души. И все за пять сэн.