Однако Ваня, вернувшись в избу, малое время трется возле матери и Ефрема: любопытно, про что тот расскажет, — про военные случаи, может… Нет, на другое Ефрем повернул — про то, какая звонкая улица собиралась прежде и Подсосенках, приходили вечерами еловские девки, патефон под липой крутили, три гармошки играли, шуму и смеху много было, никто не знал, что тяжелая война их ждет, и если бы она, Алевтина, не согласилась на предложение учителя, не вышла бы замуж, то и он, Ефрем, пожалуй, не поспешил бы с женитьбой, холостым уходил бы в армию…
— Говори, да не заговаривайся, — смеется мать; видит, что Ваня еще в избе, — и подзатыльник ему; а сама все смеется, а глаза н е смеются.
— Замешивай, Алевтина, глину, — командует Ефрем.
Через песчаный бугор Ваня пронесся на быстроходном танке Т-34, по лесной дороге, буксуя, проехал на мощном «студебекере», речку Совку в секунду форсировал на торпедном катере, а в Еловку влетел на боевом коне…
— Дае-ешь!.. Эге-е-ей!.. Ну-ка, бабка Кочетиха, наливай горючего — заправимся и в обратный путь…
Однако бабка сказала, что такому прыткому она в стеклянную посудину не нальет, — в резиновую больничную грелку налила. А одноглазый бабкин козел — тот самый, что летом безбоязненно бегает в Подсосенки и напугал Ксению Куприяновну Яичкину, — подкравшись, наподдал Ване ниже спины, причинив не столько болезненное, сколько обидное ранение. «Кровь за кровь, — сказал Ваня. — Смерть фашизму!» И залег в лопухах. Он дождался, когда Кочетиха ушла со двора, а козел ослабил бдительность, и так крутанул козла за хвост, что тот не заблеял, а по-дурному взвыл, и его несмолкаемый дурной рев слышался даже от речки, которую на этот раз Ваня проскочил, не застряв, на генеральском «виллисе»…
Через лес он мчался, сокращая расстояние, напрямик, по чаще; видел худую облезлую лису, тетерева вспугнул, с дятлом — вражеским снайпером — в перестрелку вступил: дятел бил короткими очередями, а Ваня по нему — одиночными… Берег боезапас.
Солнце заваливалось за дальний край леса, когда достиг он Белой горы. С ее вершины по сыпучему песку скатился вниз, — был в этот момент суворовским солдатом (видел на картине, как солдаты Суворова с альпийской горы съезжали, тормозя ружьями и шапки придерживая…).
На краю воронки нашел Ваня оплавленный кусочек железа — от бомбы, конечно.
Маленький он был, когда на первый или второй год войны громыхнуло тут, у Белой горы, метельной ночью. Сам-то не помнит — от матери слышал, что по всей деревне разбрызнулись оконные стекла, печные трубы завалились, а у Машиных от сотрясения рухнула задняя избяная стена, придавила черную ярочку, и кирпичный шуваловский амбар раздался трещиной, которую заделали, замазали, но и посейчас она видна, как видны на кирпичах оспяные выщербины от осколков.
Бомбу в темноте сбросил немецкий самолет, заблудившийся, возможно, освобождая себя от груза, — сбросил и полетел дальше; подсосенских же он напугал так, что в деревне даже собаки, заслышав самолетный гул, сразу же, сломя голову, в лес мчались…
А воронка от бомбы — громадная, на дне ее ржавая, подернутая маслянистой пленкой вода, и холодом от нее несет. Слазить бы туда, потыкать палкой, — осталось чего, поди, от бомбы, да одному боязно. Вздохнув, положил Ваня найденную железку в карман — лишней не будет.
Мимоходом в окно школы заглянул. Никого там, в классе, а на стене знакомая фанерка с красными словами:
Как еще школьный дом от взрыва уцелел! Черепицу на крыше посекло комьями мерзлой земли и осколками, рамы из гнезд вышибло и разметало щепками, а здание устояло, хорошо его немец Карл выстроил! По-нашему — хорошо, по-немецки — «гут». И наше слово, тут же рассудил Ваня, намного лучше — оно как ласковый, осторожный шорох, а их, немецкое, — оно как окрик, будто ленивую лошадь понукаешь… Гут!
Поболтал Ваня грелкой — булькает в ней; мать теперь заждалась: Ефрема обедом кормить положено. Желтые одуванчики зеленым закрываются, лягушки на болотце голос подают — вот-вот вечер придет. Правда, вечер будет светлым, он июльский, летний, к ночи навстречу не поспешит — тихим шажком пойдет. Успеет ли Ефрем печь сложить?
Успеет!
Вбежал Ваня в избу — уже «фонарь», начало дымохода, Ефрем под потолком выводит. Перемазан глиной Ефрем, даже на усах у него глина, и в прежнем он настроении, легком.
— Ух, Ванец, — сказал он, — плесни законные фронтовые! За мирный стахановский труд. Алевтина, разреши!
— Сейчас, сейчас…
Мать, отобрав у Вани грелку, принялась на стол собирать, и тут Майка вошла. Мать дала Майке и ему по горбушке хлеба, по оранжевому куску вареного коровьего вымени и выпроводила на улицу.