Здесь он остановился месяц назад. Он мог бы за этот месяц разобрать все, до последнего слова, мог сличить этот черновой незашифрованный текст с чистовиком из бауэровского архива, мог, наконец, просто снять с него фото. Ничего не сделано. Завтра или даже сегодня он отошлет его Неворожину, и единственная уцелевшая страница из сожженной главы «Евгения Онегина» будет потеряна для него навсегда. Неворожин продаст ее. Годами она будет лежать среди бумаг какого-нибудь старого неудачника, унылого буквоеда. Быть может, Щепкин напечатает ее с комментариями, в которых припишет себе всю честь разгадки!
Трубачевский вздохнул и вынул из ящика стола лист почтовой бумаги. «При сем прилагается, — написал он быстро, — пушкинский автограф, которым я не желаю пользоваться, зная, что он принадлежит Вам».
Вместе с этой запиской ом бережно вложил автограф в конверт и запечатал. Потом, вспомнив, что нельзя писать адрес на конверте, в котором лежит пушкинский автограф, он с такой же бережностью вскрыл конверт и положил автограф в другой, на котором адрес был уже надписан.
Очень медленно он принялся мазать слюной полоску клея. Голубоватый полупрозрачный уголок торчал из конверта, и на нем как раз то слово, которое он несколько раз пытался разобрать — и неудачно. Он посмотрел на него через кулак, как Бауэр, и, бормоча, прикинул два, три, четыре варианта. И вдруг прочел: «тенистой». Вся строка, стало быть, читалась так:
Первое слово, может быть, и не «блестит», а «влетит», но второе — «над», и если пропустить третье, за которое он еще не принимался, а четвертое принять за «тенистой», отлично рифмовавшееся с «льдистой», получалась строка, в которой было что-то пушкинское:
Он просидел над этим «тра-та-та» до поздней ночи. Ложась спать, он разорвал письмо, которое написал Неворожину, и, стараясь не думать о Репине, запер автограф в стол.
Как-то зимой у Варвары Николаевны зашел разговор о Бальзаке, которым тогда только начинали увлекаться, и Неворожин полушутя объявил себя современным Феррагюсом.
— Я все могу, — сказал он, — мне ничего не стоит, например, уронить кирпич на голову какому-нибудь дураку, который посмел бы вмешаться в мои дела. У меня везде друзья, а все государства, в сущности говоря, как родные братья, похожи друг на друга.
— Неворожин, не гордитесь, это называется просто блатом, — сказала Варвара Николаевна.
— Ну что ж, и Феррагюс в наше время ничего бы не сделал без хорошего блата!..
Это он, Трубачевский, был дураком, который вмешался в чужие дела, и кирпичи падали на его голову один за другим.
Он добился того, что карикатуру сняли и Климов получил за нее выговор, но это только привлекло общее внимание, и теперь весь факультет говорил о рукописях, украденных из Бауэрова архива.
Издательство, с которым еще весною был заключен договор на монтаж «Молодой Пушкин», вдруг предложило вернуть аванс, «ввиду того, что прежде утвержденный план монтажа вторично рассмотрен и отклонен редакционной коллегией».
Он уже знал, что не принято возвращать авансы, но был так взбешен, что продал за сто двадцать рублей свой единственный приличный костюм и отослал деньги.
Кажется, все силы обратились против него. В вечерней «Красной» появилась рецензия на его первую маленькую книгу, ту самую, с которой должна была начаться его слава. Что это была за рецензия! Он прочел, и у него руки опустились.
«Правду говорил гоголевский городничий: „Только где-нибудь поставь какой-нибудь монумент, черт знает откудова и нанесут всякой дряни“. Ни к одному монументу не подходит так близко это наблюдение, как к „нерукотворному памятнику“ Пушкина. Несут и несут без конца. Давно ли талантливые сценаристы исправили „Капитанскую дочку“, это неудавшееся и устарелое произведение, и произвели Гринева и Швабрина в любовники Екатерины. Только на днях какой-то Алексей Ленский выпустил пьесу под названием „Пушкин, или Загадка любви“, в которой сам поэт представлен как бесшабашная натура и теплый малый, а няня Арина Родионовна как престарелая, но способная пушкинистка. Эта славная старуха (о которой и сейчас еще не окончен спор между двумя знаменитыми учеными: один из них утверждает, что она была сводней, а другой — что нет) так образованна, судя по пьесе, что вполне могла бы вести в наших вузах пушкинский семинарий. Но вот перед нами новый опус, на этот раз с претензией на наукообразность…»
Так начиналась эта рецензия.
«Критика должна терпеливо, с ассенизаторской небрезгливостью ставить рогатки вокруг этих зияющих помойных ям».
Так она кончалась.