Старожилы ухмыляются в усы:
— Сияли над Москвой сорок сороков церковных главок, и прибавилось к ним сорок сороков Главков. Тесно стало, конечно. Да ничего, стерпишь. Кланялись главкам, поклонимся и Главкам…
Хитрая салопница сбросила плюшевую ротонду, повязалась платком, нырнула в валенки. Москве-матушке это легко, совсем по нутру. Петроград — этот все еще шебаршит, сопротивляется, культурничает. Не хочет отдавать манишек и запонок. А Москва и сама рада пошмыгать в домашнем виде, похлопать на морозе варежками по-простому.
Подобралась матушка, подползла. Смотрит в очи новому миру, скалит зубы, хочет жить и жиреть.
— Брысь, старая!
Не уйдет, не спрячется. На все согласна, ко всему готова.
Целый день суетится, базарит, толчется по учреждениям, на площадях и уцелевших рынках.
Покрикивают автомобили, перекликаются красные часовые. С крыш домов строго мигают, пропадают и снова выстраиваются в небе огненные буквы:
«Будет транспорт — будет хлеб».
«Революция — локомотив истории».
«Коммунистическая партия — стержень Советской России».
Погоди, матушка! Электрифицируют тебя, старуху!
Пыль и солнце
Утром было мало солнца и почти не было пыли. Петербург проснулся холодным, чистым, свежим. Шел лед с Ладожского озера, Нева дымилась туманом, деревья на Конногвардейском бульваре дрожали под ледяным потом росы, ранние прохожие зябко ежились в легких пальто, пустые, упруго серели выбритые щеки тротуаров.
На Выборгской стороне фабричные трубы молчали. Было необычно тихо, только запоздалые молотки на Сенатской площади с торопливым шумом сколачивали трибуну.
В домах окна и двери были закрыты. Люди подходили, глядели через стекла на улицы и следили за кучками, быстро стягивавшимися к большим пустынным площадям.
В десять заиграли оркестры, длинные густые колонны потянулись по улицам. Кто-то сверху начал щедро швырять солнцем и теплом. Музыка вспыхивала в оттаявшем воздухе, взлетала вверх, к третьим и четвертым этажам, цеплялась за закрытые окна, стучала в стекла, требовала открыть. Хмурые дома сопротивлялись, потом один за другим стали открываться, высыпали на улицу толпы людей.
Музыка встревожила, взбодрила, взмыла город. Проспекты и площади закипели, засуетились народом. Вереницы прохожих щурились на солнце, задирали головы и рты к красным флагам на фасадах домов.
Было что-то наивное и безразлично радостное в первом майском утре свободного Петрограда, в его нетревожном и нерассуждающем весеннем веселье. К одиннадцати вышли на улицу все: рабочие с Выборгской и с Охты, растрепанно ликующие
студенты с Васильевского острова, тяжелое купечество с Садовой, мелкие приказчики и страховые служащие, улыбчивые снисходительные буржуа с Надеждинской и Бассейной, хмурые, осторожные аристократы с Сергиевской и Миллионной.
Радовались все. И пожарная команда, выехавшая с красными значками на медных трубах, и редакция бывшей черносотенной газеты, выставившая в окнах большие республиканские плакаты, и астрономическое общество, расклеившее по городу поздравительные афишки.
Радовались всему, но непонятно чему: свежему, ясному ли петербургскому утру, или самим себе, или «Марсельезе»… Такой странный чей-то день рождения, но имени рожденника не слышно.
Толпы густели. Мы с трудом протолкались на Театральную площадь. У памятника Глинке — красный помост и трибуны для ораторов. Перед глазами бронзового музыканта на большом, протянутом от Мариинского театра к консерватории канате высоко в воздухе полоскался огромный парус со словами Пушкина:
«Стократ священ союз меча и лиры, единый лавр их дружно обвивает».
И еще:
«Бряцайте, струны золотые, во славу русския земли».
Меня тронули за плечо. Профессор А., низенький и крепкий, в большой бурской шляпе, редактор буржуазной «прогрессивной» газеты, улыбался хитро и многозначительно.
— Каково, голубчик! Только у нас, в России, такое мыслимо!
— Первомайский праздник? Ведь он так широко празднуется на Западе…
— Празднуется, но как! Там рабочие одиноко пройдут колоннами в парк на свои маевки, веселятся — и баста. Буржуазия, не приставай! А тут… поглядите-ка! Не пролетарский праздник, а всеобщее какое-то торжество, без различия возраста и общественного положения… Тут тебе и меч, и лира, и струны золотые!
Я оглянулся. Площадь кишела котелками и цветными зонтиками. Дамы в весенних туалетах щебетали у подъезда «Мариинки», дожидаясь любимых теноров. Оркестр на эстраде настраивал инструменты, как на балетной премьере.
— Родичев, Родичев!
— Ура-а!
— Марсельезу!
Из толпы на кумачовый помост грузно всплыла высокая костлявая фигура кадетского лидера.
— Ура-а!
— Господа! В этот радостный день…
Оркестр не дал ему начать. Музыка горячим звоном взлетела над площадью. Солнце вскарабкалось выше и стало припекать седые волосы оратора. Он переждал «Марсельезу» и опять начал речь, вытянув характерным цепким жестом длинную тощую руку.
— Господа! В этот радостный день международного республиканского праздника…
— Пролетарского!..
— Республиканского праздника…
— Пролетарского! — Чей-то громкий, резкий голос из толпы был настойчив.