Он помог мне, я получил позволение войти в крепость и разыскать могилу. Хасан пошел со мной. Слуги с пустым табутом и лопатами сопровождали нас.
На тюремное кладбище нас отвел то ли солдат, то ли надзиратель, то ли могильщик, трудно было определить профессию этого молчаливого человека, не привыкшего говорить, не привыкшего смотреть людям в глаза, испуганно-любопытного, сердито-услужливого, будто он вел непрерывную борьбу между желанием помочь нам и нас выгнать.
— Здесь,— кивнул он на пустую площадку, густо заросшую ежевикой и бурьяном, с опухолями свежих холмиков и ранами осевших могил.
— Ты знаешь, где могила?
Он исподлобья молча посмотрел на нас. Это могло означать:
— Как не знать, я сам его закапывал!
И точно так же:
— Откуда мне знать? Посмотри, сколько их здесь без надгробного камня и без имени.
Он шел между могилами, в беспорядке разбросанными, наскоро вырытыми, без благословения, словно бы рыли бурты для овощей. Иногда он останавливался, смотрел секунду на слежавшуюся землю и качал головой:
— Никола. Гайдук.
Или:
— Бечир. Мешин внук.
Возле других он чаще молчал.
— Где Харун?
— Здесь.
Я пошел один между засыпанными ямами, чтоб найти мертвого брата. Может быть, я почувствую его по нахлынувшему волнению, по печали, по непонятному знаку, может быть, меня предупредит шум крови, или слеза, или дрожь, или неведомый голос, не всегда же мы подчинены бессилию своих органов чувств. Неужели таинство единоутробия не подаст свой голос?
— Харун! — беззвучно призывал я, ожидая ответа от самого себя. Но ответа не было, ни знака никакого, ни волнения, ни даже печали. Я походил на сырую глину, таинство оставалось безмолвным. Меня поглощали горькая опустошенность, спокойствие, которое не было моим, я постигал какой-то отдаленный смысл, более важный, чем все то, что знают живые.
Один среди могил, я позабыл о ненависти.
Она вернулась ко мне, когда я пришел назад к людям.
Они стояли над одной из ям, такой же, как и все другие.
— Эта? — спросил Хасан.— Точно?
— Мне безразлично, берите кого угодно. Здесь.
— Откуда ты знаешь?
— Знаю. Его закопали в старую могилу.
И в самом деле, слуги нашли два скелета, собрали один в пустой табут, накрыли чабуртией и пошли вниз по склону.
Кого мы несем? — думал я с ужасом. Убийцу, палача, жертву? Чьи кости мы потревожили? Погубленных много, не одного Харуна зарыли в чужую могилу.
Мы шли вслед за слугами, что несли на плечах табут с чьими-то останками, накрытыми зеленым сукном.
Хасан коснулся моего локтя, словно пробуждая меня от сна.
— Успокойся.
— Почему?
— Взгляд у тебя странный.
— Печальный?
— Если бы печальный.
— На кладбище я ждал, что внутренний голос подскажет мне, когда мы будем стоять над могилой Харуна.
— Ты слишком много требуешь от себя. Достаточно того, что скорбишь.
Мысль его осталась для меня неясной, но переспрашивать я не стал. Опасался, как бы он не угадал, что происходит во мне. Не без причины возвращал он меня к скорби.
В чаршии, на улицах люди подходили к нам, я чувствовал, что все больше ног идет вслед за нами, все более глухо звучит их шаг, все гуще становится людская масса, я не ожидал увидеть их столько, я сделал это для себя, не для них, но вот мое уходило от меня, передавалось им. Я не оглядывался, чтоб увидеть их, но всем сердцем ощущал, как, подобно волне, меня подхватывает толпа, я рос вместе с нею, становился более значимым, более сильным, она была то же, что и я, умноженный бесконечно. Своим присутствием они молча оплакивали, осуждали, ненавидели.
В этих проводах — оправдание моей ненависти.
Хасан что-то тихо сказал.
— Что?
— Молчи. Ничего не говори над могилой.
Я кивнул головой. Я не буду говорить. Иное дело тогда, в мечети. Они сопровождали меня, когда я возвращался от ворот смерти, и мы — я и они — не знали, чему суждено было случиться. Теперь мы знаем. Они не ждут от меня слов, не ждут осуждения, все созрело в них, и они все понимают. Хорошо, что я это сделал, мы не предадим земле этого человека в знак оправдания, невинного, мы сделаем больше: рассеем его кости, пусть это будет памятью о несправедливости. И пусть вырастет, что должно вырасти, что пошлет бог.
Так моя ненависть стала более благородной и более глубокой.
Табут, накрытый зеленой чабуртией, поставили перед мечетью на камень. Я совершил омовение, встал перед гробом и начал читать молитвы. А потом спросил, не по обязанности, как того требовал обычай, но с вызовом и ликованием:
— Скажите, люди, каким был усопший?
— Хорошим! — уверенно прогудела сотня голосов.
— Прощаете вы ему все, что он сделал?
— Прощаем.
— Ручаетесь за него перед господом?
— Ручаемся.
Никогда до сих пор свидетельство за умершего человека, перед тем как ему уйти навеки, не было столь искренним и вызывающим. Я мог спрашивать их десятки раз, и они отвечали бы громче и громче. Возможно, мы стали бы кричать, угрожая, неистово, с пеной на губах.
Потом покойника несли на плечах, передавая табут друг другу, оказывая ему почести во имя доброго дела и упорства.