Я слышу, как шепчутся Тияна и Махмуд. Он принес травы, что силы возвращают, и мазь от ушибов. Травы, говорит, отличные, без обмана, он одно время сам промышлял лечебными травами, в Турции жил этим, у них там травы не похожи на наши, но нужда заставит, мигом разберешься, что к чему. Он верит в травы, убедился и на себе, и на других в их целебности, да и неудивительно, ведь в них солнце, вода и разные там соли, и все это перемешивается и течет по стебелькам и выходит что твоя ракия, крепче или слабее, чистая как слеза. За мазь он не ручается, ее делал травник Фехим, для кого — он ему не сказал, чего зря болтать, а не ручается потому, что Фехим сам мучается язвами на ногах и вылечиться не может, где уж ему других лечить. Только мне об этом говорить не следует, пусть лучше я буду верить, вдруг да будет толк. Если не полегчает, самое верное средство — медвежий жир, правда, его сейчас не найдешь, неплохо и заячье сало, его он берется раздобыть.
Когда он ушел, Тияна кинулась искать что-то, открывала дверь, заглядывала под сундук.
— Что ты ищешь?
— Туфли твои. Стояли возле дверей.
— Может, ты их куда убрала?
— Нет.
И куда их можно убрать в этакой теснотище?
В комнату никто не входил. Кроме Махмуда Неретляка. Значит…
— А Махмуд не взял?..
— Как взял?
— Так где же они, если он не взял?
Она стояла у двери смущенная и растерянная. Так было всегда, когда на ее глазах совершалось что-то дурное.
— Неважно,— говорю я, чтоб ее успокоить.— Надену зимние, пока новых не куплю.
— Туфли-то ладно.
— Не думай больше об этом.
— Как ты?
— Рука болит. И спина.
Тияна переполошилась, и мне стало стыдно за свою ложь.
— Не беспокойся. Ничего страшного.
Она приготовила отвар, намазала меня зельем, я позволил ей возиться со мной, как с малым ребенком, мне доставляло удовольствие быть беспомощным, ей — оказывать помощь, у обоих было занятие, и мы могли не говорить о ночном происшествии. Я все время ждал, что она спросит о нем, и решил не отвечать, а то и напустить на себя страдальческий вид: что ж она, не может потерпеть, пока я чуть-чуть в себя приду? К счастью, она ни о чем не спросила, но я все-таки чувствовал себя ущемленным, словно упустил случай избавиться от внутреннего напряжения.
Я послал Тияну к Молле Ибрагиму — попросить денег и сказать ему о том, что со мной случилось: мол, ночью кто-то напал, и потому я несколько дней просижу дома. И пусть на обратном пути купит чего-нибудь, чтоб было чем его угостить — ведь он наверняка придет меня проведать.
Тияна ушла, и мне сразу стало легче. Значит, я из-за нее в таком волнении. Я не умею врать и прикидываться жертвой каких-то своих убеждений. Ведь что такое мои убеждения — пыль, летящая в пустыне, неизвестно откуда занесенные ветром семена, скрытые туманом неясные ростки. И в то же время мне стыдно признаться, что меня могут бить на улицах, как последнего босяка, презренного куроцапа. Бить просто так. Не опасаясь, что придется отвечать, не опасаясь, что спросят: «Что вы сделали с человеком?» Я даже пожаловаться не могу. На кого? На темноту, на ведьм? И к чему? Люди сказали бы то же, что и Махмуд: пьян был. Никого не заботит, что я могу подать в суд, это вызовет лишь улыбку на лицах. Думать я могу все, что угодно, сделать ничего не могу. В нынешнем мире у нас только две возможности — приспособиться или погибнуть. Бороться нельзя, если и захочешь — остановят на первом шагу, на первом слове, это чистое самоубийство, без пользы и смысла, полное отречение от себя. Нельзя даже высказать все, что накипело на душе, а потом уж расплачиваться за содеянное. Исколошматят так, что и слова не вымолвишь, а после тебя останется позор или забвение.
О жалкое время, не допускающее ни мысли, ни подвига!
Так, беспомощный, высокими словами я пытался смыть с себя позор.
Я встал, прошелся по залитому солнцем полу, с трудом переставляя заплетающиеся ноги и рассеянно подсчитывая синие печати на теле.
Мученик, дурак. Не желаю быть ни тем, ни другим. Для них же я просто вошь.
А может быть, я и правда вошь. Разве мне не о чем думать, нечего переживать? Так нет же, я переживаю свой позор, свое унижение. Я не вижу вины, не вижу виноватых. Не думаю о мести, нет во мне исцеляющей ненависти, жжет нутро тоска, словно изжога, и все.
Тияна застала меня в постели, она принесли деньги, купила мандаринов — угостить Моллу Ибрагима, когда он придет. Молла Ибрагим передал мне привет и пожелал всех благ.
— Не рассердился, что я день-два побуду дома?
— Сказал, главное — пусть скорее выздоравливает!
— Я же говорил тебе, что он хороший человек.
— И ты с ним был хорош.
— Я другое дело. На войне, в беде человек творит и добро и зло вперемешку, чередуя одно с другим. От неуверенности. В мирное время люди становятся хуже, думают только о себе. С Моллой Ибрагимом этого не случилось.
Она внимательно посмотрела на меня своими большими, умными, пугливыми и проницательными глазами, отвернулась и занялась своими делами.