Солдат заговорил шепотом. Я тоже. Мы приглушенно шептались в этом прибранном, культивированном лесу, лишенном первозданности, хотя и сохранившем свежесть, в этом затишье, огражденном стеной, где даже вихрям подрезали крылья.
Солдат смотрел на дорожку, ведущую к белому дому, притаившемуся среди деревьев. Туда же смотрел и я. В глазах плясали жаркие, обжигающие, ласковые блики солнца, чуть качались ветви.
Солдата звали Кара-Заимом. Теперь это была лишь тень того прежнего Кара-Заима, обломок того неустрашимого парня, что с обнаженной саблей бросался на обнаженную саблю, пока одна из них, уланская, не прошла у него между ребер от груди к спине. А до этого случая его кололи, рубили, тесали, стругали, отсекли часть левого уха, три пальца на левой руке, лицо его украсили багровые шрамы, на теле под одеждой остались отметины, и всегда он быстро выздоравливал и возвращался в строй. В его жилах текла могучая кровь, глубокие раны на молодом теле быстро затягивались. Но когда пронзила его коварная уланская сабля, просверлив дыру, и солнечный свет впервые вошел внутрь, лезвие ее, острие прошло там, где нет дороги, сквозь легкие, упал замертво Кара-Заим, лекарь наскоро пощупал его холодную руку и поспешил вслед за войском, оставив солдата, надеясь прочесть заупокойную молитву, когда доберутся до надежного места. Кара-Заим очнулся ночью от холода среди мертвецов, обессиленный и безмолвный, как и они. Он остался в живых, но воевать больше не мог. Потерял силу, резвость, радость. И теперь сторожит сад и дом, невольник, живущий милостыней.
— Мне хорошо живется.— Он весело взглянул на меня.
Я же заставил себя спокойно смотреть на его покрытое шрамами лицо.
— Работа нетрудная. Муфтий мне доверяет. Я вроде старшего над охраной, учу их, слежу за ними и тому подобное.
— Ты мог бы получить и другую должность. Стать привратником в крепости. Помощником каймекама. Тебе могли бы пожаловать и тимар, как другим, чтоб сидел ты на своем хозяйстве.
— Зачем? — недоуменно спросил он.— Мне давали, я не взял. Доволен тем, что имею. Такое место не каждому доверят.
Меня огорчало и раздражало, что он испуганно поглядывает на дом, он — бывший витязь Кара-Заим. Неужели и я был бы таким же, попади я сюда? Чего боится он, прежде не страшившийся ничего?
Чтобы не обидеть его, я сказал:
— Какой ты герой был! Господи, какой герой!
И тут же раскаялся. Зачем оживлять прошлое? Разве надо пробуждать его ото сна? Он ничего не забыл — это невозможно,— просто притих, смирился, может быть утешился; не стоит бередить его раны, переставшие кровоточить.
Увы, это относилось и ко мне самому.
Но поздно, я сказал то, чего не следовало говорить.
Он ошеломленно взглянул на меня, наверняка никто уже долгие годы не вспоминал о его прошлом, возможно, он сам рассказывал, чтобы другие узнали или вспомнили его иным, но разве память может умереть? Неужели он ушел из всех воспоминаний? А может быть, он тоже больше не говорит о себе? К чему? Но мог и говорить, только все безнадежнее: чем дальше уходит прошлое, тем меньше надежды, что кто-нибудь вспомнит. В нем все живо, для других он умер.
И вот какой-то дервиш вспомнил о том, каким он был. И еще как вспомнил. Не однажды, наверное, он мечтал, чтоб кто-нибудь произнес именно эти слова: господи, какой ты был герой! Они ударили его по сердцу, закипели в крови буйной радостью, даже заложило уши. Или подумалось, что это слова его мечтаний и никто их не произнес, просто ему хотелось их услышать. Но нет! Их произнес этот старый дервиш. Вспомнил и произнес.
Мгновение он растерянно глядел на меня, как больной падучей, и я не знал — то ли он запрыгает от радости и упадет, такой немощный, на камень, то ли обнимет меня, чтоб удержаться на слабых ногах, то ли засмеется, то ли заплачет и вдруг умрет, но нет, плохо я знал героя Кара-Заима. Я вспомнил храбреца, почему бы ему и не быть храбрецом сейчас? И лишь дрожащий голос да тихое клокотанье в продырявленных легких выдали его:
— Ты помнишь? Ты в самом деле помнишь?
— Помню. И всегда, когда думаю о тех временах, вспоминаю тебя.
— Каким вспоминаешь? — прошептал он, вызывая меня из тьмы времени.
— В каком-то сиянии, Кара-Заим. На широком поле. Одного. Ты идешь спокойно, не оглядываясь, никого не зовешь. Ты весь в белом. Руки твои обнажены до локтей. В руке сабля, а сияние это, возможно, отблеск солнца на ней. Ты словно ветер, который невозможно остановить. Ты словно солнечный луч, проникающий всюду. Все отстали, смотрят, их нет. Только ты.
— Нет, я так не шел.
— Это в моей памяти. То, что было, может быть, стерлось, только это сохранилось.
— Красиво. Красивее, чем на самом деле. Или нет. В каком-то сиянии, говоришь. На широком поле…— шепчет он в дурмане, а потом смотрит на меня, ищет себя в моих словах, свою далекую славу на моих устах.
Он думает, что я слагаю песнь о его храбрости, а я жалею его.
И не могу больше.
— Рад я, что увидел тебя,— сказал я, прощаясь.
— Подожди.