Не знаю, болели ли мои раны до этого, а я просто не замечал, или же боль отступила перед более важным. Теперь они заявили о себе, потому что пришло им время заболеть или тело взбунтовалось из-за пренебрежения им и напомнило о себе. Я бессознательно принял эту неожиданную помощь, принялся пальцами разминать поврежденные места, растирая боль, размещая ее так, чтобы она не скапливалась в одном месте, зажимал порезы, чтоб не текла кровь, чувствуя, какая она клейкая. Вчера вечером мои раны обмыли ромашкой, осушили чистой ватой, а сейчас я втирал в поврежденную ткань всю собравшуюся на стенах грязь, и безразлично мне было, я не думал о грядущем, думал о настоящем, боль была сильной, она обжигала меня во мраке, благодаря ей я существовал, мое тело возвращало меня к реальной действительности. Мне была необходима эта боль, она стала частью меня, живого, осознанная, похожая на ту, что на земле защищает от тьмы и напрасных поисков какого бы то ни было ответа, не позволяет вспоминать о брате, ведь он может появиться на черной стене моей могилы со своими вопросами, на которые у меня нет ответа.
Так я и заснул, держа ладонь на ране, словно боясь, что она исчезнет, сидя на камне у сырой стены, вновь и вновь ощущая боль под ладонью, словно в гнезде. Боль жила, напоминала о себе. Как тебе спалось? — хотел я ее спросить. Я не был один.
Я обрадовался, заметив крохотное отверстие в стене под потолком, мне открыло его утро, и, хотя дневной свет по-прежнему оставался пожеланием и догадкой, окружавшая тьма не была теперь столь непроглядной. На том свете рассвело, рассвело и в моей душе, хотя ночь еще длилась. Я смотрел на это сизое пятно над головой, оно приободрило меня, словно я видел чудесный розовый восход солнца на просторных склонах моего детства. Заря, свет, день, пусть лишь как намек, но они существуют, они не исчезли. Когда я отвел глаза от этого печального мерцания, то снова ослеп, и тьма в моем подземелье стала вновь непроницаемой.
Лишь привыкнув, я понял, что в этой вечной ночи глаза все же нужны. Я озирался вокруг, но узнавал лишь то, что уже осязали мои пальцы.
С лязгом распахнулось четырехугольное отверстие в двери, сквозь него не прорвался ни свет, ни воздух. Кто-то заглядывал из той, иной тьмы. Я подошел к отверстию, мы смотрели друг в друга на небольшом расстоянии. У него было бородатое лицо с расплывшимися чертами. И больше ничего: ни глаз, ни рта.
— Чего тебе? — спросил я, опасаясь, что он не сможет ответить.— Ты кто?
— Джемал.
— Куда меня привели? Где я?
— Пищу приносим раз. Только один. Утром.
Голос его звучал хрипло, темно.
— Тебя кто-нибудь спрашивал обо мне?
— Хочешь есть?
Все мне казалось грязным, липким, гнилым, тошнило при мысли о еде.
— Не хочу.
— Так все. В первый день. А потом просят. Потом меня не зови.
— Меня спрашивал кто-нибудь?
— Нет. Никто.
— Спросят друзья. Ты приди, скажи.
— Ты кто? Как тебя зовут?
— Дервиш, шейх текии. Ахмед Нуруддин.
Он закрыл отверстие и опять открыл.
— Ты молитву знаешь? Или заговор? От боли в костях?
— Не знаю.
— Жалко. Губит она меня.
— Сыро здесь. Все заболеем.
— Вам хорошо. Вас отпустят. Или убьют. А я навсегда. Вот.
— У тебя найдется доска какая-нибудь или подстилка? Лечь некуда.
— Привыкнешь. Нету.
Дервиш Ахмед Нуруддин, светоч веры, шейх текии. Позабыл я о нем, всю ночь не было у меня ни звания, ни имени. Но вспомнил о них, ожили они перед этим человеком. Ахмед Нуруддин, проповедник и ученый, кров и опора текии, слава городка, повелитель мира. Теперь он просит доску и подстилку у слепой мыши Джемала, чтоб не лечь в грязь, и ждет, пока его задушат и мертвым опустят в ту же грязь, куда он не хочет лечь живым.
Лучше без имени, с ранами и болью, с забвением, с ранами и надеждой на утро, а то мертвое утро без рассвета разбудило Ахмеда Нуруддина, подавило надежду, сделало раны и боль тела несуществующими. Они снова стали незначительны перед более серьезной и более опасной угрозой, зарождавшейся во мне, чтоб меня уничтожить.
Я опасался безумия, остальное было не страшно. Если оно придет, его не остановишь, оно сожрет все, все во мне уничтожит, останется пустошь, что страшнее смерти. Я чувствовал, как шевелится, движется мысль моя, ей не за что уцепиться, я растерянно оглядываюсь, ищу, ведь было, до вчерашнего дня, было только сейчас, где оно, я ищу, напрасно, опоры нигде нет, я опустился в грязь, все безразлично, тщетно, шейх Нуруддин.
Но поднимавшаяся волна остановилась, перестала расти. Я ждал в изумлении — тишина.
Медленно, держась руками за стены, цепляясь ногтями за влажный камень, я встал — захотелось стоять. Я продолжал надеяться: меня будут искать, за мной придут, день лишь начался, минутная слабость не погубит меня, как хорошо, что я стыжусь ее.