В его стихах непрестанно находили чужие влияния. Известно было, что Корнилов следует Багрицкому и Есенину. Кроме того, его непосредственными учителями считались Тихонов и Саянов, первый — как признанный лидер довоенной ленинградской поэзии, второй — как мастер, который в 1927 году ввел молодого автора в эту ленинградскую поэзию. Критика сигнализировала далее, что у Корнилова есть элементы инфантильной эстетики Заболоцкого и обериутов; «кое-что» в корниловских стихах «заставляло вспомнить Клюева», и это тоже должно было служить поэту «предостережением». Еще на Корнилова влияли: Блок и Гумилев, Пастернак и Асеев, Бабель и Гейне, Пушкин и Лермонтов, Тютчев, Прокофьев и Браун… Я собрал здесь только те влияния, которые были замечены тогдашней критикой. Нет сомнения, что влияний оказалось бы намного больше, если бы теперь поискать их специально. Но чудо в том, что все это действительно соответствовало действительности, что в стихах Корнилова и вправду там и сям обнаруживались воздействия невообразимо разных, совершенно несовместимых поэтов, однако — при всей этой податливости и устойчивости, при всей подверженности влияниям — по любой вырванной странице самостоятельную поэтическую руку Корнилова узнавали мгновенно.
Это все та же простая загадочность. Один из рецензентов в период наивысшего взлета корниловской популярности, в 1935 году, заметил, что если из постоянных достоинств корниловских стихов вычесть постоянные же их недостатки, то получится тот самый мизерный остаток, тот средний баланс посредственности, о котором, кажется, не стоит и разговаривать. Однако у «неуспевающего» Корнилова этот остаток несет такую качественную своеобычность, что критика, из года в год читающая ему мораль, никак не оставляет его без внимания. Вечно отстающий от требований, вечно неуспевающий, Корнилов никак не мог быть сброшен со счета: в его отставании угадывалась какая-то неясная логика, за двоящимся контуром таилась последовательность, и хотя постоянно попадал Корнилов в чужие, более резкие контуры — у него, безусловно, была своя судьба.
Он все время казался как бы вторым. Он был комсомольским поэтом — но его заслоняли фигуры Безыменского и Жарова, фигуры более завершенные — безостаточно завершенные! Он был поэтом плоти, поэтом органической целостности бытия — но здесь его заслоняла фигура Багрицкого. Наконец, когда четче выявилась в жизни Корнилова драма столкновения двух этих начал, драма гибельности слепой буйной плоти, — и здесь выступила на первый план более резкая фигура Павла Васильева, который, казалось, воплотил ту же драму четче, яснее и понятнее.
Между тем в поэтической судьбе Б. Корнилова заключен уникальный урок. В своем внутреннем пути он не повторил никого, хотя, казалось, непрестанно повторял всех и вся. Неотчетливость, невобранность его поэтического существа в многочисленные схемы, вечный беспризорный остаток, который с неизменным простодушием смазывал в судьбе Корнилова всякий очередной контур, — сама эта неспособность завершиться как раз и была той загадкой, той темой, которую он решал своей жизнью.
Десять лет — с 1926 до начала 1937 года — Борис Корнилов писал стихи в Ленинграде, в многообразно культурной, блестящей среде ленинградской поэзии. Чем выделялся он? Один украинский критик заметил в ту пору: блестяще отточенной формой многие ленинградские поэты напоминают друг друга; Корнилов же всегда может написать плохое стихотворение, он сплошь и рядом пишет мутно, дурно, невнятно, но при том — именно он определенно выделяется на общем блестящем фоне. Вот он, корниловский парадокс: невнятное внятное лицо! Логика алогичности! Фигура, в смутной неприкаянности которой по-своему решался вопрос о русском человеке в страшные 30-е годы, пришедшие на смену бесстрашным 20-м.
Расцвет Корнилова выпал как раз на эти десятилетия.
Фраза: «Я родился в деревне Дьяково, от Семенова — полверсты» — неточна.
Борис Петрович Корнилов родился в селе Покровском Семеновского уезда Нижегородской губернии 29 июля 1907 года.
Семенов — уездная глушь. Маленький чугунолитейный заводик, несколько тысяч жителей, большинство кормится промыслом: режут из дерева ложки.
Дьяково — еще большая глушь.
И еще большая глушь — Покровское.
Старая, кондовая, старообрядческая Русь, гнездовье раскола, исток Мельникова-Печерского. Полуразрушенные монастыри, замшелые часовни, дремучие леса, древние сказания — о невидимом граде Китеже, о Батыевой тропе; родясь из этой вековой и безмолвной толщи, Корнилов назовет ее: «Моя непонятная родина».