– Раз-раз-раз… Внимание! Дамский танец. Женщины, подымите уже все свое и понесите навстречу мужчинам – они хотят танцевать. У нас такие инертные дамы, что просто теряешься. Дамский танец.
– Будешь инертной… Что я вижу? Работу и кошелки… Кошелки и работу. Газ с перебоями, вода с перебоями, только они болеют без перебоев. Будешь тут инертной. Хотя я стараюсь – в театр, я стараюсь – в кино…
– Да.
– У нее все дети такие.
– Да.
– Все музыкальные.
– Да.
– Она горя не знает.
– Да.
– Ребенок с одного годика уже бьет ножкой в такт.
– Да.
– Доктор, я вам говорю, что это что-то страшное… Сколько мне, ну от силы шестьдесят пять. Ну максимум. И такой склероз. Я уже стоял в очереди к зубному врачу и вспомнил, что забыл дома зубы. Я сразу пошел к психиатру.
– Сема, не кружитесь, вы же провалялись полгода. У него был инфаркт. Ей плевать, ей лишь бы давай. Сема, вы опять хотите в постель? Кто я ему? Я ему никто. Я ему соседка во дворе. Сема, сядьте.
– Раз-раз… Внимание! С вами прощаются Каменские, им завтра на работу, они дежурят в депо.
– Я хотел сказать… А где жених? А почему ты здесь? Бери невесту.
– Идем уже. Ты хочешь что-то ляпнуть. Ты уже сегодня получишь…
– Рая, я чувствую себя хорошо. Я хотел пожелать новобрачным большого внутреннего счастья и длинной дороги в казенный дом… То есть в кооперативный дом… Ха-ха-ха…
– Ой, надо идти. Гришенька уже хочет спать. Он сегодня хорошо выступал. Да, Гришенька? Как домой добраться?
– Что, не знаете? Дежурит автобус. Он развозит всех по домам.
– Тогда пошли. Гришенька, проснись, мамочка. Мы уже едем, автобус нас ждет. Он устал, бедняжка. Для ребенка четырех лет это все-таки нагрузка. Идем, идем… Вот уже многие идут… Сема… Сема… Будьте здоровы и счастливы…
– Остановите здесь, пожалуйста.
– А платить?
– Как? Разве не оплачено?
– Уже третья семья выскакивает. Я монтировкой пересчитаю всех… Оплачено… Оплачено…
– Тс-с, тихо! Мы оплатим.
– Оплачено… Оплачено…
– А, в гостях хорошо, а дома лучше…
– Я хочу подышать, открой форточку.
– Сколько я тебе говорю, не пей. Ты же больше двух рюмок не можешь.
– Ой, мне нехорошо. Я пойду в садик.
– Куда ты пойдешь в четыре часа ночи? Я открою окно…
– Я пойду в садик.
– Зачем ты пил? Ты смотришь на Борю, он здоровый, а ты в закрытом помещении, зачем ты пил?
– Хрррр…
– Ой…
– Хрррр…
– Ой…
– Хрррр…
– Ой…
– Как он завтра встанет?
– Хрррррр…
– Два часа ему осталось…
– Хррррр…
– Я уже не буду спать.
– Хрррр…
– Как он храпит! Он раньше так не храпел.
– Хррррр…
– Уже тридцать лет, и никогда он так не храпел. Бедный мой, бедный…
К морю
Я обнимаю вас, мои смеющиеся от моих слов, мои подхватывающие мои мысли, мои сочувствующие мне. И пойдем втроем, обнявшись, побредем втроем по улице, оставим четвертого стоять в задумчивости, оставим пятого жить в Алма-Ате, оставим шестого работать не по призванию и пойдем по Пушкинской с выходом на бульвар, к Черному морю. Пойдем весело и мужественно, ибо все равно идем мужественно – такой у нас маршрут. Пойдем с разговорами: они у нас уже не споры – мы думаем так. Пойдем достойно, потому что у нас есть специальность и есть в ней мастерство. И что бы ни было – а может быть все и в любую минуту, – кто-то неожиданно и обязательно поможет нам куском хлеба. Потому что не может быть – их были полные залы, значит, будущее наше прекрасно и обеспеченно.
Мы пойдем по Пушкинской прежде всего как мужчины, потому что – да, – потому что нас любят женщины, любили и любят. Мы несем на себе их руки и губы, мы живем под такой охраной. Мы идем легко и весело, и у нас не одна, а две матери. И старая сменится молодой, потому что нас любят женщины, а они знают толк.
Мы идем уверенно, потому что у нас есть дело, с благодарностью или без нее, с ответной любовью или без нее, но – наше, вечное. Им занимались все, кто не умер, – говорить по своим возможностям, что плохо, что хорошо. Потому что, когда не знаешь, что хорошо, не поймешь, что плохо. И бог с ним, с наказанием мерзости, но – отличить ее от порядочности, а это всего трудней, ибо так в этом ведре намешано. Такой сейчас большой и мужественный лизоблюд, такое волевое лицо у карьериста… И симпатичная женщина вздрагивает от слова «национальность» даже без подробностей.
Мы пойдем легко по Пушкинской, потому что нас знают и любят, потому что люди останавливаются, увидя нас троих, и улыбаются. Это зыбкая любовь масс. Это быстротечно, как мода. Мода быстротечна, но Кристиан Диор живет. И у нас в запасе есть огромный мир на самый крайний случай – наш внутренний мир.
Три внутренних мира, обнявшись, идут по Пушкинской к морю. К морю, которое, как небо и как воздух, не подчинено никому, которое расходится от наших глаз вширь, непокоренное, свободное. И не скажешь о нем: «Родная земля». Оно уходит от тебя к другим, от них – к третьим. И так вдруг вздыбится и трахнет по любому берегу, что попробуй не уважать.
Мы идем к морю, и наша жизнь здесь ни при чем. Она может кончиться в любой момент. Она здесь ни при чем, когда нас трое, когда такое дело и когда мы верим себе.
Сбитень варим
Сбитень варим у себя. Соседка снизу прибежала.