Часа через три она все же совсем проснулась от холода, распотрошила сверток и быстро съела вязкую холодную картошину, макая в соль. Делала это она на ощупь, даже не разомкнув глаз. Затем стала, как всегда, представлять, что они с матерью отдирают верхнюю доску подоконника — а там лестница в подвал. Дом, в котором они жили, когда-то был монастырским, и наверняка в стенах его сохранились тайники с золотом и подземелья с огромными, как колеса телег, сырами, связками коричневых колбас, бутылями с вином и засохшими ковригами хлеба. О подобной запасливости монахов, об их умении вкусно поесть она читала в книге «Гаргантюа и Пантагрюэль». А еще ей теперь нравилось очень медленно и внимательно перечитывать старую поварскую книгу, где нарезали ломтиками холодную телятину, вымачивали дичь в белом вине, скатывали масло шариками, прежде чем подать к столу, проращивали на блюде овес и на его молодую зелень клали крашеные яйца.
Ничего такого вкусного за свои пятнадцать лет она не ела, потому что жили они всегда плохо, даже в сороковом году, когда все вокруг жили хорошо. Этой весной опять был сильный голод: уже второй год шла война. Когда началась трава, мать стала делать солянку из лебеды и пахнущие вареным сеном щи из крапивы. Молодая крапива очень скоро выросла в большую, волокна у ней стали грубые, глотать их было трудно.
А теперь еще у ней украли карточки.
«Бестолочь ты подлая! — услышала она материн голос и, вздрогнув, очнулась. — Гадина ты! Подохнуть теперь нам, жилы перерезать?..» Мать стирала, руки у ней были мосластые и красные, лицо тоже было красно-бурым, сморщившимся от плаксивой гримасы. Мать высморкалась в подол грязного черного халата и снова закричала грубым, оттого, что горло ей сдавливали спазмы, голосом: «Убила! Убила ты нас, подлая! Возьму девку — и под трамвай!» — «Мама, не надо! — заревела Бестолочь и бросилась к матери. — Мама, не надо!» Она ревела и выкрикивала только это, потому что ничего другого не могла придумать. Мать оторвала от себя ее руки и стала больно бить кулаками по спине и по лицу. Бестолочь истово подставлялась, тяжело вскрикивая, когда мать ударяла особенно больно. Потом мать села у остывшего, покрывшегося по воде серой грязной пленкой корыта, закрыла лицо передником и, громко втягивая в себя воздух, зарыдала.
Бестолочь снова перевернулась на другой бок, потерла ухо, намятое прутьями корзины, поерзала тощим бедром по доскам пола, отыскивая, как можно лечь помягче. Открыла глаза — сначала вообще ничего не увидела, потом догадалась высунуться немного из корзинки — увидела темноту и смутные очертания спящих под скамейками и просто в проходе людей. Деловито подумала, что надо выйти пораньше, не то такая уйма народу вмиг все грибы оберет. Обмакнула палец в соль и стала сосать, глотая вкусную слюну.
Было начало месяца, украли совсем не отоваренные продуктовые карточки и, — самое главное, — на две декады хлебные. На материну рабочую полагалось шестьсот пятьдесят граммов хлеба, на ее служащую (учащимся давали служащие карточки) — четыреста пятьдесят и на сестренкину детскую — четыреста. Правда, когда война только началась, паек был гораздо больше, но потом сократили. И все-таки полтора килограмма каждый день — большая буханка тяжелого непропеченного хлеба, стоившая на рынке сто двадцать, сто тридцать рублей, а мать получала на заводе шестьсот в месяц.
Ноги совсем замерзли, начали ныть колени — у нее был ревматизм, потому что с осени до весны она ходила с мокрыми ногами. И стал гореть нос. Когда она замерзала, у нее всегда полыхал нос, потому что был обморожен.
Она принялась думать, как наберет много грибов, продаст рублей на двести пятьдесят или, еще лучше, на триста, купит хлеба и картошки, а остальные деньги утаит, чтобы накопить себе на шерстяную кофту. И будет ездить за грибами до самого начала занятий.
Занятия в техникуме начинались через два месяца. Бестолочь представила, как она входит в аудиторию в старой юбке, перешитой из материного пальто, но в новой синей или голубой шерстяной кофте с белыми каемками по воротнику и рукавам. Подобные, сотворенные кустарным производством кофты продавали на толкучке, их носило большинство девчонок в группе, а у нее была простая бумажная кофта, купленная в магазине даже без ордера, на промтоварные единицы и выкрашенная ею самою в темно-зеленый цвет. Кофта вся вытянулась и потеряла форму, потому что для тепла она поддевала под нее отцовскую шерстяную гимнастерку, тоже перекрашенную из защитного в черный. А розовые самовязные чулки, купленные ею на рынке за тридцать пять рублей, она выкрасила в синий цвет, потому что никакой другой краски дома уже не нашлось. Ходить же в розовых чулках ей не хотелось: все смотрели на ноги, точно они были голые. На синие чулки тоже смотрели, но просто удивленно, а не как на что-то неприличное.