Приоткрывает Глеб дверь, чтобы слышать лучше, о чем они там, внизу; не прежний шмелиный гул — различимы голоса, отдельные фразы отчетливо доносятся.
Так и есть, об этом.
— …Утерла Фрола, ай и девка…
— …На отца поднялась. Убить не жалко!..
— …А для кого — для нее ж, подзаборницы, старался…
— …Фрол когтистый… Тот еще жук…
— …Прижал ее во дворе, лупцует, значит, а мать вкруг избы носится, голосит: «Спасите! Кто ж драную замуж возьмет… Караул!»
— Гы-гы-гы…
— …Драная, стал быть…
— Ха-ха-ха…
Не знает Глеб, куда в бессильной ярости деть себя, — крутится-раскручивается словцо-поношенье: «драная…»
Ржут, тешатся. Извечная деревенская жестокость — такая, что мимоходом, для собственной забавы, от нечего делать; а уехали — позабыли… Глеб расправляет на коленях газетный лист; через всю страницу крупные заголовочные буквы: «ЧТО ПОСОВЕТОВАТЬ НЕЗНАКОМОЙ ДЕВУШКЕ?» — и помельче: «Письмо в редакцию».
Он ясно видит Татьянку в тот, запомнившийся ему день, когда она прибежала к дебаркадеру, — стояла на берегу выжидала.
— А мы на току зерно перелопачиваем, вот! — сказала она ему и загорелыми руками развела.
От этих загорелых рук, от улыбающегося лица Татьянки, ее слов: «на току», «зерно перелопачиваем», золотистых по своей летней окраске, — от этого и оттого, что она пришла, все кругом будто бы запомнилось мягким ослепительным солнцем, и он утонул в нем, и было весело и удивительно легко.
— Ну тебя! Что глаза жмуришь, — все улыбалась она. — Знаешь, сколько книг из района привезла. Приходи, почитать дам.
Он поймал ее пальцы — они были шершавые и почему-то холодные, подержал их на своей ладони. Видел: хочет что-то еще сказать Татьянка, серьезное что-то, — прикусила губу, покраснела и сказала все же:
— Отправлю я письмо.
Уходила — смотрел вслед. Поднималась по тропинке: ладная, крепконогая, и стоптанные тапочки шлепали ее по пяткам… И он думал, что упрямый, рисковый у нее характер, и про письмо думал — какой толк в таком письме; хотя — и с этим нельзя было не согласиться — газеты всегда советуют, указывают, подсказывают, отвечают на вопросы, и в редакции, конечно, сидят люди, специально для этого подобранные…
Ровно и спокойно оттиснуты строчки:
«…Мучаюсь и понять не могу, что возле меня правильно, что неправильно. Мало я еще жила и училась, не разобраться самой… Мне восемнадцать лет, окончила среднюю школу. Я комсомолка. Хочется учиться, отец же говорит, что и десятилетки хватит. При желании, дескать, можно и без науки добывать деньги, что он и делает — дома, с огорода, браконьерствуя на реке и вообще по принципу: «где что плохо лежит…» А в колхоз, учит, — ходи, чтоб усадьбу не отрезали. И не только в нашей семье подчинено все деньгам…»
Подписи нет, лишь две буквочки: «Т. Г.» — инициалы, а деревня и район указаны; в Русской же три десятка изб, из девчат только она, Татьянка, с десятилеткой… Какие уж тут «инициалы»!
И редакция откликается — шрифтом пожирнее, в рамку взятым:
«Хозяйство частника и общественно полезный труд. Вот проблема, которую поднимает письмо. Не стоит ли разобраться, что способствует пережитку собственничества приспосабливаться к нашим современным условиям? Отец девушки, само собой, не родился стяжателем. Что же толкнуло его на путь легкой наживы? Девушка ждет помощи. ЕЙ НЕОБХОДИМО НАШЕ УЧАСТИЕ, НАШ КОЛЛЕКТИВНЫЙ СОВЕТ. Давайте подумаем вместе…»
У излучины, на быстрине, тягуче кричит теплоход. По басовитому гудку можно определить: «Новгород». А леспромхозовская баржа отчалила.
Из своей комнаты вышел Потапыч, выходит и Глеб — вместе спускаются вниз. Под грузным телом Потапыча деревянная лестница расстроенно скрипит, он почесывает в распахнутом вороте лохматую грудь, спрашивает:
— Никак идет?
— Идет.
После, когда «Новгород» пришвартовывается, Потапыч и Глеб таскают с него ящики с пивом, консервами, а щеголеватый чернобородый капитан, высунувшись из белоснежной рубки, предлагает им в обмен на пиво «приличной годности» нейлоновый трос.
— В воде не мокнет, — неуверенно торгуется капитан. — Ну не пять бутылок — три. Законно, а?