«Скажу ль тебе, любезный друг, что одно из живейших желаний моего сердца есть не одно лишь свидание с тобою, но соединение на остальное время жизни. Сколько бы утешений принесли мы друг другу в уединенных беседах между собою. Судьбы наши, столь различные, приведя нас к одной цели, раскрыли бы много тайного в жизни человеческой. Давай надеяться, авось и сбудется!»
Он не был лично озлоблен; та отвлеченная рассудочность, которая составляла характерную черту его поколения, которая была так сильна и в Пушкине, которая уже в юные годы делала их меланхолическими мудрецами, пространно и глубокомысленно философствующими о «жизни», – эта рассудочность с годами и неудачами родила в нем только общее чувство разочарования жизнью, элегическую грусть, чуждую личного ожесточения. Он никого не обвинял в своем крушении. Его счастливые дни кончились с воцарением Николая, но он не питал дурного чувства к Николаю и нисколько не поколебался в своей лояльности. Через полгода после своей окончательной отставки он писал Н. В. Чичерину{514}
: «Я сам был в Чембаре на сих днях, Арндт{515} успокоил меня насчет Гос. Имп. Сие мне было нужно, ибо все нелепые слухи, расходящиеся по нашей глуши, свели бы меня с ума. Жизнь и здоровье Его Имп. Вел. драгоценны для России, потому что в настоящих смутных обстоятельствах никто заменить его не в состоянии».В конце 1835 года Вера Ивановна опять принялась хлопотать о Сергее. Она знала, что некоторые из его товарищей по несчастию уже были произведены в офицеры, что Захар Чернышев уже побывал в родных местах, а Фок{516}
переведен к отцу в Оренбург. В ноябре навестил ее Николай Иванович; так как ему предстояло вскоре ехать в Петербург, то было условлено, что он наведет там справки относительно возможности отставки для Сергея. По его письму Вера Ивановна в начале января прислала ему туда прошение на имя государыни, которое он и вручил лично секретарю императрицы, а уезжая из Петербурга, поручил сестре Варваре (Хитрово) хлопотать окольными путями – чрез ген. Вельяминова, начальника Кавказской линии, которого вскоре ждали в Петербурге. Дело было рискованное, и ходатайство матери легко могло, вместо пользы, принести вред Сергею: она просила отставки для него под предлогом его болезни, но это могло послужить основанием к переводу его надолго в гарнизон. Так объяснили Николаю Ивановичу лично расположенные к нему вел. кн. Михаил Павлович и военный министр. Таким образом, вся надежда была на милосердие, и оттого надлежало обратиться к императрице.По-видимому Вера Ивановна просила об отставке, и если отставка невозможна, то хоть о временном отпуске. Сергей еще не был офицером, а по заведенному порядку служившим на Кавказе декабристам до производства в офицеры не давали отпуска во внутренние губернии. Но в прошениях Веры Ивановны как будто было нечто магическое: ей и на этот раз не отказали. 2 мая 1836 года Бенкендорф извещал ее, что по ее ходатайству Сергею Кривцову разрешен 4-месячный отпуск в Болховский уезд.
Известие об отпуске застало Сергея в экспедиции. Как ни было велико его нетерпение, он счел своим долгом остаться в строю до конца экспедиции. Она кончилась только в декабре, потом он еще недели две прожил у Бибиковых в Ставрополе, отдыхая и выжидая санного пути, и в сочельник, 24 декабря, двинулся в путь с обоими своими слугами – камердинером Андреяшкой и позднее присланным поваром Алешкой. По приглашению Николая Ивановича он направился сперва в Любичи, с тем, чтобы пробыть здесь дней 7—10 (10 января приходился день рождения Николая Ивановича) и потом отправиться к сестре Софье, где его ждала мать.
«Итак, я дома», писал Сергей Иванович Павлу, «или лучше сказать я с своими. Доволен так, как рыба в воде, и только тебя одного не достает к совершенному нашему благополучию. Трудно, милый брат, описать тебе удовольствие, которым исполнена теперь душа моя; один ужас безнадежной разлуки может определить ему меру, но и то недостаточно, ибо самое воображение никогда не рисовало мне таких наслаждений, того тихого счастия, которыми теперь наслаждаюсь. Одним словом, я никогда не думал быть так нежно, так страстно привязан к семейству, и это открытие составляет мое блаженство. Тягостное одиночество не лежит более свинцовой горой на моем сердце, оно не морозит его, как прежде, холодом равнодушия, одним словом, юная прелестная надежда снова расцвела в душе моей…»