Есть веские основания думать, что «Торжество смерти» представляет собою не законченное произведение, а лишь отрывок какого-то более обширного целого. За это говорят, прежде всего, соображения по существу. Для Печерина смерть была только обновительницей: она разрушает для того, чтобы на месте старого мира мог свободнее расцвести новый. Между тем в нынешнем своем виде поэма
Три мысли скрещивались теперь в уме Печерина: мысль о неизбежной гибели старого мира, мысль о России и мысль о собственном будущем. Чем более он сживался со своей небесной мечтой, тем более Россия пугала его воображение. Личное дело – что ему придется жить в этой стране рабства и унижения – отступало на задний план; даже вопрос о трагической судьбе родного народа и общества казался второстепенным: все это затмевала одна огненная мысль – что Россия есть как бы всемирный фокус деспотизма, его главный оплот во всей Европе. Так думал не он один: это было общее убеждение всех свободомыслящих людей на Западе. Жестокое подавление польского мятежа 1831 года вызвало взрыв негодования по всей Европе. В половине 1834 года Никитенко, со слов вернувшегося из Берлина Калмыкова, заносит в свой дневник, что русских везде в Германии ненавидят, не исключая и Берлина; знаменитый Крейцер{625}
сам сказал Калмыкову после взятия Варшавы, что отныне питает к русским решительную ненависть, а одна дама пришла в страшное негодование, когда Калмыков попытался защищать русских: это враги свободы, кричала она, это гнусные рабы. Год спустя, по возвращении остальных членов профессорского института, он пишет: «По словам их, ненависть к русским за границею повсеместная и вопиющая. Часто им приходилось скрывать, что они русские, чтобы встретить приветливый взгляд и ласковое слово иностранца. Нас считают гуннами, грозящими Европе новым варварством. Профессора провозглашают это с кафедр, стараясь возбудить в слушателях опасения против нашего могущества»[361]. Мы видели выше, что говорил о русских проф. Ганс, а в швейцарской гостинице мальчик, сын хозяина, прислуживавший Печерину и его товарищам за столом, не хотел верить, что они русские? «Не может быть! Русские – варвары, дикари, медведи». Таковы были заграничные впечатления Печерина, а известия, доходившие до него из России, могли только усугублять его отчаяние. Он не мог не слышать о Сунгуровском деле в Москве (февраль 1833 г.), по которому около 30 студентов было сослано в каторгу, на поселение или сдано в солдаты, о неудачной попытке вызвать новое восстание в Польше, повлекшей за собою (с апреля по ноябрь того же года) расстреляние 24 человек в Варшаве, Люблине, Гродно и про.; он знал без сомнения и о закрытии «Московского Телеграфа» в марте 1834 г. за неблагоприятный отзыв о пьесе Кукольника{626} «Рука Всевышнего отечество спасла», о новых арестах в Москве – Герцена, Огарева, Сатина{627} и др. (июнь 1834 г.), о разгроме студенческой корпорации в Дерпте и исключении 17 человек (февраль), и т. п. Наконец, и в самом Берлине он имел случай увидеть русскую действительность лицом к лицу. В 1834 г. приезжал в Берлин император Николай и велел всем русским стипендиатам явиться к нему в здание посольства. О том, что здесь произошло, рассказывает Пирогов в своих записках. В числе явившихся было несколько поляков; «на одном из них остановился взор императора.– Почему это вы носите усы? – спросил строго государь, подойдя близко к сконфуженному усачу.
– Я с Волыни, – отвечал он чуть слышно.
– С Волыни или не с Волыни, все равно; вы русский, и должны знать, что в России усы позволено носить только военным, – громким и внушительным голосом произнес государь. – Обрить! – крикнул он, обратясь к Рибопьеру и показывая рукою на несчастного волынца.
Тотчас же пригласили этого раба Божьего в боковую комнату, посадили и обрили»[362]
.