Аксаков немедленно напечатал и это письмо, и стихотворение[419]
, предпослав им горячо написанную передовую статью. «Мы не знаем, писал он, – найдется ли в России человек, которому глубокая скорбь этих искренних, сердечных, ароматических стихов не выворотила бы всего сердца! Это брат наш скорбит и страдает, это родная нам душа бьется, как птица в клетке, изнывает, гибнет и стонет! Он наш, наш, наш – даже под латинским фроком![420] – он имеет полное право на наше участие и сострадание! Неужели нет для него возврата? Ужели поздно, поздно?.. Русь простит заблуждения, которых повод так чист и возвышен, она оценит страстную, бескорыстную жажду истины, она с любовью раскроет и примет в объятия своего заблудшего сына!»Появление этих стихов в газете Аксакова доставило Печерину неожиданную радость получить письмо от Никитенко. Еще несколько раньше (в апреле) началась его переписка с Поярковым. С этих пор сношения с Россией становятся для Печерина главным жизненным интересом. Он был, разумеется, далек от мысли о возвращении в Россию: что он мог бы там делать? Да он и вообще уже не думал об остальных своих днях.
XVIII
1865–1875
После смерти Печерина в библиотеку Московского университета поступило, чрез русского генерального консула в Лондоне, несколько ящиков с его книгами и старая кожаная папка с бумагами. Здесь оказались рукописные подлинники нескольких его стихотворений, как юношеских, 30-х годов, так и позднейших, 1864—76 гг. Кроме того, здесь находятся 23 письма к Печерину Пояркова и 9 – Никитенко. Эти письма любопытны и биографическими подробностями, содержащимися в них, и указаниями на то, чем интересовался Печерин в последний период своей жизни.
Письма Пояркова обнимают время с апреля 1865 года по июнь 1873, когда, вероятно, Поярков умер. Первые письма полны подробностей о здоровье отца Печерина, жившего в Одессе, где служил в это время и Поярков. Матери Печерина, очевидно, уже не было в живых; но она была жива еще в январе 1857 г. Старик имел в Одессе собственный дом, очень ветхий, в котором жил уже лет тридцать; наш Печерин, оказывается, также когда-то был в Одессе, – может быть, по возвращении из Берлина. У старика одна нога была контужена, и он почти не двигался. Изредка он приписывает две-три строки в письме Пояркова, вроде следующих: «Милей друг Володя я болен нагою мались за меня Богу даю тебе мое благославление атец твой Сергей Печерин». При нем находился старый слуга Никифор, без сомнения, крепостной, в студенческие годы живший при молодом Печерине в Петербурге; после смерти старика, случившейся 18 августа 1866 года, Поярков поместил Никифора в городскую богадельню. Мы узнаем также, что Печерин хорошо знал Киев и Подольскую губернию; Поярков, может быть по его просьбе, сообщает ему о судьбе различных его родственников за истекшую четверть века и пр. Вообще эти письма до некоторой степени проливают свет на семейную обстановку Печерина. Так, прося его о присылке автобиографических сведений, Поярков прибавляет: «Все усилия мои пополнить скудные мои сведения о вашем прошлом словесными беседами с дедушкою (то есть отцом Печерина) не привели ни к какому результату, так как старик не только не знал, но и не подозревал значения и сущности той среды, в которую вы были поставлены воспитанием и выбор которой, сколько можно догадываться, шел вразрез намерениям вашего батюшки». В другой раз он пишет (в июле 1867 г.): «Я медлил ответом на последнее ваше письмо… Я и теперь затрудняюсь отвечать на ваше письмо, потому что вполне понимаю, какие тяжелые чувства бужу в вашем воспоминании о детской обстановке. Мне тем труднее взяться за это, потому что придется сознаться, что и конец был продолжением начала. Чтобы слова мои не показались неправдою, прилагаю при сем случайно уцелевшую у меня из груды подобных записок последних годов. Я вполне понимал главную причину оставления вами России. Картина обстановки вашей в домашнем быту так наглядна, что не только вы бы не примирились с нею до сих пор, но даже для нас было более нежели тяжело, – для нас, где в большей части окружающее того же колорита».