Неяркая, зеленовато-желтая заря переместилась уже к северо-востоку, небеса были глубоки и чисты, но мох под ногами — темен. Темны были и громоздящиеся друг на друга стволы, надо было перелезать их, страшно было споткнуться, затрещать, и мы все глядели напряженно под ноги, тогда как хотелось смотреть вверх.
Мы уже порядочно отошли от тропы в сторону тока, и чем дальше, тем шли осторожнее, как вдруг хозяин наш закашлялся. Как подбитый, повалился он тут же на землю, успев одновременно стащить с головы шапку. Уткнувшись лицом в шапку, он долго глухо кашлял, перхал, и лопатки его под телогрейкой сотрясались.
Наконец он поднял голову, чтобы отдышаться.
— Ухи отрежь... — сипло, невнятно попросил он, протягивая проводнику свою шапку.
— Чего? — не понял проводник.
— Ухи!.. Ухи, говорю, отрежь! Слушать мешают...
— А-а! — проводник как будто обрадовался, что может что-то сделать, быстро вытащил нож из ножен и с удовольствием отрезал уши у шапки.
Поднявшись, хозяин наш на подгибающихся ногах, будто падая, поспешил на поляну и замер, приложив совки ладоней к ушам и вытянув шею. Приятель мой качнулся несколько вправо и тоже замер. Я оглянулся — мне показалось сначала, что проводник наш оправляется, но это он так слушал — присев на корточки.
Мы оттопыривали уши, затаивали дыхание, рты наши были раскрыты. Хотелось закурить, но курить мы не осмеливались. Свет усиливался с каждой минутой, мох седел и зеленел внизу, небо будто удалялось от нас, а сосновые ветви все чернели, и уже различимы были все хвоинки... Шорох одежды слышался резко, когда кто-нибудь из нас переменял положение, тетерева проснулись и токовали вдали со всех сторон, журчали и булькали непрерывно, и хоть в нашем бору держалась еще тень, мне воображались розовеющие березы по краям болот и тетерева на березах, раздувшиеся, готовые слететь вниз для драки, переступающие своими роговыми лапками, — и вздрагивающие, гнущиеся под их тяжестью ветки.
И глухари проснулись уже, мы это знали, но ни один еще не шевельнулся, ни один не развернул веером свой хвост, не вытянул шею...
Неужели, думал я, сейчас все произойдет, и я услышу и увижу то, о чем с таким упоением читал в зимние, голодные, военные вечера? Неужели сейчас он цокнет, как ногтем по табакерке, вслушается, снова цокнет, потом еще и еще, чаще и чаще, и засвиристит, заскиркает, тряся своей бородой, а я, спотыкаясь о коряги, стану скакать на это скирканье? Неужели бывает, что, когда долго кричишь, тебя кто-то и услышит — человек ли, судьба ли?..
А было это на Севере, в пустыне, в мае, в счастливую пору.
Белые ночи нас замучили.
Не спишь пятую ночь, пятнадцатую, двадцатую — то охота, то разговоры, дымок костра в лесу между сосен, в неживом свете, или пьешь чай в избе на берегу озера, глядишь за окно... Вот пройдет ночной дождь с громом, небо на севере то очистится, потом опять бугрится там гряда облаков, а облака седые, верхним белесо-отчетливым краем на фоне более дальних и темных туч напомнят вдруг горы Кавказа. И гром опять прогромыхивает, за окном пахнет мокро и сладко тем особенным запахом, который не встречается больше нигде, кроме как на Севере. Вроде бы земляникой, хоть земляники и в помине нет, опилками, песком, болотными кочками.
Теперь мы летим из Архангельска в Нарьян-Мар. Аэродромы везде раскисли, больших самолетов не пускают, и летим мы поэтому на «Антоне». Тесно в нем, возле рубки в проходе целая гора чемоданов в веревочной сетке. Прямо на веревках лицом вниз спит мой приятель, и я дремлю и все куда-то проваливаюсь. И все примостились кто как мог, спят.
Час проходит за часом... Кто-то сказал: «Мезень», я поглядел, ничего не видно в блеске, в голубизне горизонта, опять задремал. Потом проснулся, опять глянул, летчики включили автопилот, сидят, покуривают, разговаривают, в самолете холодно, внизу на марсиански красной и желтой тундровой поверхности пошли пятна снега — чем дальше к северу, тем все гуще. Толкнул приятеля, он проснулся, лицо измятое, все в рубцах от веревок, тоже мутно поглядел, улыбнулся и опять упал головой на веревки.
Пошли облака, а мы забирали все выше и потом долго летели, как над снежным необозримым полем, и по буграм облаков в радужном ореоле прыгала, неслась тень нашего самолета. И облака прошли, а земля была все такая же — краснобурая, вперемешку со снегом, ни одного селения, ни чума, ничего, но люди в самолете что-то стали узнавать, зашевелились, оживились. «Нарьян-Мар!» — прокричали нам, но еще ничего не было, а показалось все в проливах, в завитках и петлях логовище Печоры, а потом в водяном блеске, на маленьких сверху островках вроде бы прямо в воде, отраженный в ней показался и Нарьян-Мар, покатился вправо и вверх, а мы стали проваливаться и долго потом тянули над самой водой к кромке аэродрома, наконец, колеса стукнулись, задребезжало, загремело, и мы шибко покатили по полю.