Тем дольше, однако, продолжалось незаметное, глубинное воздействие "Парсифаля". Все, что впоследствии отрешилось от ложного блеска, прошло через его школу: опера-мистерия оказалась предшественницей "новой вещности". Так, в жалобном эпизоде хора с колокольчиками из Третьей симфонии Малера имеется откровенная реминисценция траурной музыки на смерть Титуреля; Девятая симфония Малера вообще не мыслима без третьего действия, без сумеречного света "Чудес Страстной пятницы". Но наиболее сильным было влияние "Парсифаля" на "Пеле-аса и Мелизанду" Дебюсси; опера французского антивагнерианца по своей музыке – таинственно ирреальная тень музыкальной драмы Вагнера. Скупость очертаний, статическое сопоставление тембров, затемненный колорит, соединение архаического и нового – средние века как предисторический мир, – все это идет от "Парсифаля", и ритм лейтмотива Парсифаля призрачно блуждает по этому созданию, стоящему у самых истоков новой западной музыки, в частности даже и неоклассицизма. Благодаря "Парсифалю" сила Вагнера передалась тому поколению, которое отреклось от него. Его школа вышла в "Парсифале" за свои собственные рамки.
Но что общего у "Парсифаля" с "Пелеасом" – так это элемент модерна, "югендстиля"[76], который Вагнер ввел в Германии задолго до того, как появился сам термин. Аура "чистого простеца" Парсифаля близка ауре слова "юность" ("Jugend") в 1900 г., а небрежно набросанные девы-цветы напоминали тогда орнаменты "югендстиля"; такой орнамент, который, воплотившись в образ Мелизанды, становится героем целой драмы. Идея мистерии – это во всем идея религии искусства, как понимал ее модерн; само понятие "религия искусства", впрочем, значительно старше и принадлежит Гегелю. Эстетическое сознание призвано пробудить к жизни, вызвать, следуя прихотливой закономерности своего стиля, некий метафизический смысл, которого субстанциально недостает прозаическому, лишенному чар миру. "Парсифаль" задуман так, чтобы возникала атмосфера "святости", – этому подчинены аура образов и аура музыки. Произведение это верит в искупительную силу, якобы присущую художественному выражению того, что, согласно шопенгауэровской догме, есть сущность мира, – слепой воли; верит в возвеличение квиетизма, в отрицание воли состраданием. Но в тщетности этих надежд, в том самом, что составляет неистинность "Парсифаля", берет начало и его истина – невозможность вызвать исчезнувший смысл только силой духа. Так, искупивший искусство сам нуждается в искуплении, будучи скрытым Клингзором. Вот итог того, что в "Парсифале" превозмогает время, – это выражение напрасных усилий, бессмысленности заклинаний.
1956/57
Серенада
Альбану Бергу почтительно посвящается.