— «Если погибнуть — то шеитом, если остаться в живых — то гази»… — Последние слова кари будто прорвали плотину.
— Аминь! Да будет так! — крики сотрясали своды старой мечети, шум и волнение росли с каждой минутой.
— Все правильно, сынок… Ты сказал то самое, что думал каждый из нас, — говорил, протискиваясь к кари, какой-то высокий сухощавый старик.
— Наши деды поднимались на газават, чем мы хуже?..
— Эй, — выходил из себя имам, замахиваясь на старика, — ты что болтаешь?.. Старая кляча!.. Если тебе самому не дорога жизнь…
— Старик Ислам верно говорит!.. А сытые бездельники пускай помалкивают и нам не мешают!..
В мечети началась настоящая свалка. Никто уже никого не слушал, все кричали, перебивали один другого, потрясали кулаками. Несколько человек во главе с имамом стали было потихоньку продвигаться в сторону кари, но не смогли преодолеть преградившей им путь живой человеческой стены. А молодой кари, пользуясь обшей суматохой, бросился к окну и, выпрыгнув из мечети, скрылся в узкой улочке.
Поблизости как раз двигалась веселая ватага детей и подростков. Со светящимся фонариком, тыквянкой, бродили они из дома в дом, распевали рамзан-чилла[98]
, славили щедрых на угощение хозяев и осмеивали скупых. Кари незаметно смешался с ними и ускользнул от своих преследователей, которые выскочили за ним из мечети, но так и не поняли, куда мог подеваться проклятый. Юноша успел снять со своей головы чалму, и теперь заметить его среди горластой толпы ребят было нелегким делом.Кари достиг окраины кишлака. Сюда уже не доносились ни шум, ни пение рамзана. Но вскоре и тут послышались тревожные голоса и стук копыт. Кишлак Баяндай охватило беспокойство… Однако к тому времени виновник неожиданных происшествий, а точнее — виновница, как вы, вероятно, и сами догадались, пробиралась вдали от кишлака по вьющейся между холмами тропинке. И от сознания, что первое важное задание муллы Аскара выполнено, играло и звенело радостью сердце Маимхан.
Глава седьмая
Казалось, все в этой маленькой уютной комнатке предназначалось для тою, чтобы доставлять усладу глазам, а сердцу — отдых и забвение суетных забот и волнений. Пестрый орнамент украшал потолок, оклеенный цветной бумагой, широкое низкое ложе манило к любовной неге, ласкали взор тончайшего шелка занавеси, расшитые искусными руками ханжуйских мастеров — пионы всех оттенков утренней зари как бы струили благоухание, над ними порхали яркокрылые бабочки, готовые вот-вот ожить и закружиться в воздухе. Панус, подвешенный к потолку на золотистых витых шнурах, не нарушая таинственного полумрака, струил свой трепетный свет, рождая ответные блики на багряных тканях. Края шелкового занавеса колыхались, словно их касалось чье-то слабое дыхание, но там, за ним, было тихо, и только изредка бледная, почти прозрачная женская рука мелькала в узкой прорези…
Здесь, на тонких шелковых одеялах, в блаженной истоме раскинулись двое, между ними, на медном подносе, горела опиумная свеча. Мужчина и женщина неотрывно следили затуманенным взглядом за ее красноватым язычком. Время от времени женщина брала с подноса иглообразный стерженек, разогревала над свечой острый кончик и размешивала им мелко раскрошенный опиум в крошечной, с наперсток, тарелочке. Так повторялось несколько раз, пока на конце стерженька не вырастал шарик, готовый для того, чтобы начинить им бамбуковую трубку с тонким длинным чубуком.
— Прошу вас, — проговорила женщина, протягивая свободный конец трубки своему напарнику. Тот с жадностью ребенка, которому вернули материнскую грудь, стал всасывать ядовитый дурман. Вдоволь накурившись, он передал трубку своей подруге. Трубка переходила из рук в руки, пока оба не впали в полузабытье и, казалось, перестали подавать признаки жизни. В сизом чаду, наполнявшем теперь комнату, слабо трепетал красноватый огонек, высвечивая бледные лица, оголенную нежную грудь и впившиеся в нее цепкие жилистые, пальцы, похожие на когти беркута. По виду обоих трудно было заключить, спят ли они или просто обессилели от опиумного дурмана, от крепких напитков, от порочных наслаждений.