Вытянув на полке старые, немощные члены, положила под голову влажный берёзовый веник, слабо вздохнула:
- Шла бы ты замуж. Шибко охота деток твоих понянькать!
- Тебя-то кто нянькать будет? Мужики и дети ухода требуют, – устраиваясь рядом с ней, невесело усмехнулась Афанасея.
После смерти отца мать сразу занемогла. Ноги, которые за свой век столько исходили, вдруг отказались служить.
Ухаживать за ней пришлось недолго. Однажды под утро она позвала ясным тихим голосом:
- Спишь, Афанаска? Я помирать надумала. Подойди – благословлю...
Рука, крестившая Афанасею, была ещё в воздухе, а сердце остановилось.
Афанасея отдала покойнице поясной поклон, прикрыла остекленевшие глаза, поплакала и на четвёртый день схоронила её рядом с отцом.
Одиноко в избе, пусто, пустынно. А мыслям в голове тесно, натыкаются друг на друга, бабий сон гонят.
Четвёртый десяток разменяла, а замуж так и не вышла. Никто ещё не касался литых Афанасеиных полушарий со смуглыми сосками, никто не лежал на её круглой белой руке. Среди бобыльей ночи соскочит Афанасея с постели, закружит волчицей по горнице, трогая сильными руками упругое тело. Слышно, как томится оно, радости ждёт, тоскует. Не валяется по дорогам радость – подобрала бы, вымыла, вычистила и на божницу поставила бы. Сколько же маяться ещё, сколько ждать её? Может, пречистую деву спросить?
Падёт женщина на колени, лбом о пол ударится. Пока глаза к долу, о богородице со святостью думает. А как на икону, на руки Мариины неживые, с неживым младенцем глянет, зло заливает душу: «Разве поймёт она меня, сухота деревянная! Хоть лоб разбей! Сама-то с богом миловалась...».
Разогнётся – вроде бы легче, отпустило. Да надолго ли? Живая, чуткая плоть на всякую грешную мысль дрожью отзывается.
«Кликну первого встречного! Любой кинется, как собака на кость. Вон я какая!» – с яростным удивлением мнёт выпуклый твёрдый живот, которому по всем статьям только детей вынашивать.
Встречным оказался Федяня Дугин, девятнадцатилетний молокосос. Кабы лет десять назад, может, и приняла бы такого. А тут увидела юношеский пушок над верхней губой, хотимчики на подбородке – предвестники возмужания – и хрипло, через силу рассмеялась:
- Тоскливо мне, Федя. Посиди со мой, чайку попей... – И стала раздувать самовар.
Парень бледнел, краснел, рта раскрыть не смея. Встретив её сочувственно-насмешливый взгляд, неловко опрокинул стакан с кипятком и опрометью вылетел вон.
«Вот и почаевали...» – усмехнулась Афанасея, вехоткой смахивая с клеёнки коричневую лужицу.
Кабы не доля её горькая, жила бы не тужила. Знать, на роду написано матерью не быть, любви не ведать. Мужики как жеребцы! Отъяровали – и дальше. Мало ли их с речами сладкими подкатывалось! И когда девкой на выданье была, и после, когда постарше стала.
Ей бы такого, чтоб гордей гордого был. Каждое слово его ловила бы как манну небесную. Ноги бы мыла соколу.
Нету таких, нет.
Был Петруха Фатеев, да и тот достался не ей, а ведь Наталья- то – пустоцвет. Только тем и взяла, что сундуки от приданного ломились. На богачестве Петро женился. А ведь это наживное.
Перед их свадьбой встретила Афанасея счастливую невесту в переулке и, прижав её к плетню, зыркнула аспидными глазищами: «Отступись, Христом-богом молю!». А в голосе не мольба – угроза. Дрогнула Наталья, кожа на лице гусиными пупырьями взялась. Молча потупилась, боясь утонуть в бездонной черноте Афанасеиных глаз.
- Жить без него не могу! – исступленно шептала Афанасея. – Всю бы кровушку по капельке отдала! Отступись, ежели душа в тебе есть! Сердцем ты лёгкая, другого полюбишь. А мне на других-то за версту смотреть муторно! Добром прошу, Наталья! – встряхнула соперницу так, что из старого плетня труха посыпалась.
- Пусти, – оробело блеяла Наталья.
- Иди да помни, Наташка! Мой он, мой!
Ушла Наталья, стуча от страха зубами. Сердце токало редко, словно голос подать боялось. Афанасея долго ещё стояла у плетня, держась за колья.
- Огород караулишь? – выйдя на крыльцо, усмешливо спросил Евтропий Коркин. – Я тебя вроде не нанимал.
- Найми, а то проворонишь, – едва разжала отерпшие кровяные губы Афанасея и, оттолкнувшись от плетня, шагнула прочь.
«Как же ты, Петя? Променял орлицу на курицу...» – пошатываясь, брела по Заярью, припоминая, где и когда бывала вместе с другом сердечным, изменщиком проклятым.
Отсюда вот забирались в огуречник к Панфилу Тарасову, напугав его до полусмерти. Лежал старик промеж гряд, сторожа их от пакостливых ребятишек, и задремал. Вытащив из-под него ружьё, Петьша пальнул над самым ухом старика. С тех пор у Панфила шея подёргиваться стала.
Много чего вытворяли в молодости, всё не упомнишь. Но одно в память крепко врезалось.