В соседней камере сидел Иван. Ни пытки в полиции, ни предварительное заключение, ни нервное напряжение во время процесса не могли сломить этот молодой и крепкий организм. Было даже что-то ребяческое в его жизнерадостности. В нем просто бурлили силы, порывы, восторги. Хотелось жить, двигаться, радоваться, дышать. Бывали минуты, когда он забывал, что находится в самом страшном отделении тюрьмы и над головой нависла петля, — тогда он смеялся и пел, негромко, но радостно и безмятежно. Однако порой находило на него тяжелое, мрачное настроение. Правда, это отчаяние, как у детей, быстро рассеивалось, но в эти минуты Ивану казалось, что все погибло, что борьба, страдания — бессмысленны и жизнь глупа, пуста. В одну из таких минут он и сознался, что это они срезали телефонный кабель. Какой смысл молчать, подумалось ему, когда какой-то мерзавец, какая-то тварь уже все равно их выдала… Он почти сразу же раскаялся в своем малодушии, стал яростно себя упрекать и поклялся в душе, что, если ему еще выпадет такое и даже гораздо более тяжкое испытание, он выйдет из него с честью… Иван часто думал о предстоящей казни. Но мысль надолго на этом не задерживалась. Он чувствовал, как громко и четко бьется у него сердце, и казалось невозможным, чтобы такой отлично налаженный организм вдруг перестал существовать… он с наслаждением вдыхал даже спертый, затхлый воздух тесной, перенаселенной камеры и укладывался на полу, упираясь головой и ногами в стены, с таким наслаждением, как будто это была лесная поляна.
Аппетит у него был волчий. Ел он с таким удовольствием, что сырой, невыпеченный хлеб, который им выдавали, в его руках казался куличом. Он считал дни, когда из дому привезут передачу. Изнемогая от избытка нерастраченных сил, он с нетерпением ждал, когда их выведут на прогулку, а потом, запертый в тесной клетке, то и дело подходил к двери, осторожно переступая через ноги соседей, заглядывал в глазок и снова возвращался на свое место.
Но после вечерней поверки ему становилось не по себе. Надвигалась ночь. Что будет? Придут? Нет? Ему казалось, что если б не смертный приговор, если б не мысль о том, что каждую ночь его могут увести на казнь, он был бы даже счастлив в этом мало приспособленном для счастья месте.
По тому, как затихало тюремное здание, по звукам, долетавшим с улицы, по движению некоторых поездов он догадывался о том, что близится полночь. И только когда надвигались эти роковые часы, Иван погружался в раздумье. Может быть, это последний его вечер. Может быть, в последний раз лежит он на жестком тюремном тюфяке. В последний раз глядит на маленькую электрическую лампу, в которой светится лишь крохотная проволочка, излучая жалкий, скупой свет. Долго еще после полуночи Иван не смыкал глаз. Но в глубине души он был уверен, что приговор все же не будет приведен в исполнение. На его взгляд, приговорили их к смерти только для того, чтобы нагнать страху на коммунистов из окрестных сел. Вот, как бы говорил суд, смотрите сами, власти не шутят, утихомирьтесь, не то вам тоже несдобровать. А на самом-то деле не станут их вешать, потому что это еще больше восстановило бы против властей всех родных, знакомых, товарищей во всей округе… Далеко за полночь лежал Иван без сна и думал о том, как Красная Армия в пух и прах разобьет гитлеровский сброд и как тогда все болгарские фашисты тоже натерпятся страху…
В таком напряжении, в таких думах, ночных тревогах и мечтаниях тянулись дни. Прошло несколько недель. Иван начал успокаиваться. Казалось, все идет так, как он предвидел. И он стал теперь спокойно засыпать, уверенный в том, что утром встанет цел и невредим. Редко-редко, при каком-нибудь особенно сильном и подозрительном шуме после двенадцати ночи, проснется, приподнимется на локте, вслушиваясь настороженно, навострив уши, и, когда шум стихнет, снова вытянется на своем тюфяке, довольный, что все обошлось. Но, как правило, он спал без просыпу до самого утра, когда тюремные коридоры начинали гудеть от топота надзирателей и уборщиков из арестантов.