Очень осторожно достаю из сумки пожелтевшую, захватанную бумажку. Она совсем ветха — сколько раз брали ее в руки. То, что вписано между строк типографского шрифта, теперь прочесть можно с большим трудом — чернила расплылись. Но печатные буквы сохранили свою четкость. Эвакуационное удостоверение, выданное в Ленинграде второго февраля сорок второго года. На обороте — многочисленные отметки и штампы: «Хлеб Бабаево», «обед Вологда», «обед Котельнич», «Санпропускник Свердловск».
Я долго колебался, прежде чем решился показать тебе это старое удостоверение, такое получал каждый, кого эвакуировали из Ленинграда в сорок втором.
Мне никогда не забыть, как удивился ты, впервые увидев это удостоверение и прочитав в нем свое имя. Да, твое имя, хотя ты родился несколькими годами позже, чем оно было вписано в этот документ. Теперь-то ты уже давно знаешь: это имя твоего старшего брата, рожденного в сорок первом. Имя нашего с твоей матерью первенца. Это имя ты унаследовал. Не только имя — и жизнь, которую должен был прожить он…
Эвакуационное удостоверение… Как много я вижу, когда гляжу на него! Хочу, сын, чтобы и ты глазами моей памяти мог всегда видеть это, мог всегда бы ясно понимать, какой ценой оплачено все то, что принято вами от нас.
Нет, мы не выставляем напоказ рубцы и шрамы давних ран. И не требуем от сыновей преклонения. Но знать, из чего и как сложен, какой кровью и каким потом скреплен фундамент здания, в котором они живут, — они обязаны.
«Живущие вам должны бесконечно» — прочел я однажды надпись на плите, лежащей на братской воинской могиле. «Живущие вам должны бесконечно». Живущие — и ты, сын, и я… Все мы должники перед теми, кто жил, работал, воевал в те далекие трудные годы и не дожил до первого дня мирной тишины, должники перед теми, кто сердцами своими вымостил нам дорогу в сегодняшний день и в будущее.
Я знаю, сын: среди твоих ровесников есть и такие, которые не любят слышать, что они чем-то обязаны, что-то должны старшему поколению. «Мы не просили в долг у отцов ничего, — можно услышать от таких, — и мы не виноваты, что еще до своего рождения успели задолжать. Не попрекайте нас долгами! В конце концов то, что мы появились на свет, нужно было прежде всего вам самим».
Но все, что люди строят, — будь то маленький дом или большое государство, разве они делают это только для самих себя? Нет, и для тех, кто еще, может быть, не рожден… И те смогут верно оценить и сохранить созданное отцами лишь в том случае, если будут знать, какого труда стоило построить… Не к поклонению я зову, а к познанию.
Все великое познается на расстоянии. Самыми обыкновенными были для меня, как и для многих других, блокадный пропуск, эвакуационное удостоверение, продовольственная карточка, выданная в осажденном Ленинграде. Потом они были полузабытыми бумажками, лежавшими в моем личном архиве. А ведь придет время, когда такие, некогда самые обыкновенные бумажки действительно смогут занять место под стеклом музейной витрины, как документы высокого мужества — нет, конечно, не лично моего, я не совершил ничего особенного, я только жил, как все. Но документы высокого мужества моего поколения, поколения ваших отцов и матерей, сын.
Всмотрись в это старое эвакуационное удостоверение, и ты многое увидишь за ним.
Черное небо над головой. Черный снег по сторонам — да, он кажется черным в непроглядности зимней ночи. Только впереди узкий свет полузатемненных фар выхватывает из мрака небольшую полоску дороги, накатанной машинами в глубоком снегу. Да впереди, чуть слева, в глубокой черноте, мелькают быстро движущиеся золотистые точечки, вытянутые вереницей, — колонны машин идут в Ленинград.
Ладога. Дорога жизни…
Мы сидим в кузове полуторки на узлах и чемоданах, съежившись от холода, прижавшись друг к другу. Мы — это я и несколько моих «батарейцев» восьмиклассников. Ребята мои основательно застыли — одеты они для такого путешествия не очень тепло — шинелишки, буденовки, а валенки на ногах далеко не у всех. Ни поднятые воротники, ни наглухо застегнутые суконные шлемы не спасают от холода. Мороз крепок, и у меня нестерпимо стынут ноги. А может быть, и нет большого мороза — просто мы, как все изголодавшиеся люди, теперь очень чувствительны к стуже.
Со мной на грузовике, кузов которого завален вещами, человек десять — это наиболее крепкие из ребят. Тех, что послабее, мы отправили вперед в крытом автобусе. В этом же автобусе я отправил Рину с Вовкой, в числе остальных женщин с ребятами. А самым первым уехал Ралов — еще тогда, когда мы выгружались с пригородного поезда, доставившего нас с Финляндского вокзала на станцию Борисова Грива, что неподалеку от берега Ладоги. Когда Ралов со своими домочадцами уже сидел в кузове грузовика, накрывшись белыми одеялами, — как я понял, на случай, чтобы Ралова с семейством не обнаружили немецкие самолеты, я подбежал к нему, спросил в тревоге:
— Что же вы? А как же отправлять остальных?
— Машины будут поданы! — заверил Ралов. — А я буду обеспечивать эшелон и встречу вас.