Ближе к концу XVIII века стало выясняться, что специально физиогномические идеи Лафатера начинают, с одной стороны, растворяться в общем нравственно-филантропическом воздействии цюрихского проповедника, а потому в качестве идей специальных требуют, с другой стороны, своего дальнейшего продумывания, уточнения и новой, более конкретной проработки, с попытками уже профессионально-медицинского и физиологического их обоснования. Такое обоснование и пытался дать австрийский врач Франц Йозеф Галль (1758–1828), основатель краниоскопии и френологии — того, что в России в начале XIX века пытались назвать «черепословием». Благодаря бесчисленным демонстрациям своих опытов по всей Европе — предполагалась прямая связь между строением черепа (и мозга) и творческими задатками человека — Ф.Й.Галль пользовался самой широкой известностью по крайней мере до середины века, так что число упоминаний Галля в беллетристических текстах той поры, возможно, еще превышает число отсылок к Лафатеру.
Другим продолжателем Лафатера явился выдающийся врач-натурфилософ, живший в Дрездене, Карл Густав Карус (1789–1869), мысливший универсалистски-широко и прекрасно осведомленный о специальных дисциплинах от анатомии до психологии, его идеи опирались на шеллингианское в своей основе осмысление органической целостности. На такой основе Карус подводил итоги «физиогномическому мышлению целой эпохи» — главным образом в самых поздних своих работах, в частности «Символике человеческой фигуры»[50]
. Конечно, Карус оставил далеко позади себя наивные упрощения и гипотезы Лафатера, зато его идеалистический язык был неприемлем для позитивистской науки середины века, а потому всем исходившим от работ Каруса импульсам и подсказкам суждено было крайне медленно и постепенно перерабатываться и усваиваться научно-философской мыслью, неохотно отходившей от стереотипов позитивизма. Между тем представлениям Каруса был присущ продуктивный принцип универсальной морфологии — не только человеческая фигура и человеческий характер, но и природный пейзаж, и произведения искусства — все, «всякое внутреннее и внешнее» измеряется у него «мерой органического единства и физиогномической непротиворечивости», с максимальным учетом положительных данных специальных научных дисциплин, однако, в самом конечном счете, с известной интуитивной неопределенностью в самом основании его символических, вернее символоги-ческих, воззрений на мир.Между такими непосредственными продолжениями духовной ситуации XVIII века и рубежа веков и позднейшими усилиями, возобновляемыми в области физиогномики с конца XIX века, пролегает глубокий водораздел, а потому необходимо вновь вернуться к концу XVIII века
В России, насколько можно судить, Лафатер-моралист по своему значению отнюдь не уступал Лафатеру-физиогномисту, если только не преобладал над последним, и весьма показательно то, что H. М. Карамзин в первую очередь заинтересовался Лафатером как моралистом и знатоком человеческого сердца, но отнюдь не как физиогномистом в более специальном смысле. К 1782 году относится, правда, встреча Лафатера с путешествующей по Европе высокой четой — «князем Северным», то есть будущим российским императором Павлом I, и его супругой Марией Федоровной. Об этой встрече Лафатер оставил обстоятельные, весьма выразительные записки[51]
— тут Лафатер-физиогномист находился на самом переднем плане, и он должен был тактично и правдиво высказываться о характере великого князя. Столь же тактично и доверчиво Павел Петрович, несомненно человек искренней и отзывчивой души, выслушивал суждения Лафатера, сразу же разглядевшего опасные свойства его натуры — вспыльчивость и неукротимость. Встреча с Лафатером глубоко запечатлелась в памяти российского государя.Что же касается лафатеровских приемов