«Православие» и «социализм», — вот те две главные вехи, по которым обыкновенно ориентировались русские предсказатели. «Святая Русь», «народ–богоносец» и «земельная община», «хоровое начало» — вот неизменно повторявшиеся лозунги сторонников русской «самобытности». В эти слова не следует вкладывать застывшего содержания, не следует понимать под ними конкретных исторических форм: под ними всегда разумелись прежде всего «идеи», и если пристально всматриваться в тот контекст, в котором они обычно мыслились, то станет совершенно ясно, что эти как будто несовместимые идеи пересекались в понятии «цельной жизни», или «свободного всеединства», как выражался Вл.Соловьев. Недаром Достоевский называл православную вселенскую церковность — «нашим русским социализмом». Как бы часто «должное» и «наличное» ни сплавлялось в русском интеллигентском сознании в уродливый слиток националистической утопии, как бы часто ни делались попытки апологии всего конкретно–исторического русского — и византийско–славянского вообще — пути, движущей мыслью оставалась всегда идея преодоления «организации», идея творческой личности. Не о строе, а о духе томилась русская душа. И, томясь, верила, что можно построить жизнь вне «рамок узких юридических начал», что можно заменить все писанные законодательства неписанным законом, запечатленным в человеческом сердце, что власть и принуждение могут быть замещены искренним исповеданием правды. И верила потому, что знала, что только такая жизнь была бы верным осуществлением великого завета Богочеловечества претворением в дело пророческого моления Вечного Первосвященника: «Да вси едино будут». — Владимир Соловьев ярче других выразил это упование в ранний, еще чисто «славянофильский» период своего творчества. «Такой народ, — говорил он о народе–мессии, — не должен иметь никакой специальной ограниченной задачи. Он не призван работать над формами и элементами человеческого существования, а только сообщить живую душу, дать средоточие и целость разорванному и омертвелому человечеству, чрез соединение его с всецелым, божественным началом. Такой народ не нуждается ни в каких особенных преимуществах, ибо он действует не от себя, осуществляет не свое». Он — подлинное орудие Божие, творческий носитель божественной и вселенской жизни, «общечеловеческой или вселенской культуры». — Есть ли здесь горький привкус национального «самовозвеличения», исказилась ли здесь «любовь к отечеству» — в «народную гордость»? И были ли элементы превозношения в том истинном мессианизме, которому основа была положена обетованием, данным свыше Аврааму, вместе с призывом уйти из земли предков «не на год лишь один, не на много годин, а на вечные веки?..»
Но более того, — в самой попытке воссоздания «прошлого» для грядущей культуры было верное и неисключимое зерно. Эти неудачные «апологии» хотели показать возможность осуществления именно такого идеала — именно русским народом или всем славянским племенем. «Кто должен творить, — проповедовал Заратустра в «стране учения», — тот всегда имеет свои вещие сны и звездные знамения — и верует в веру». — Так создается неотложная необходимость исторической ретроспекции, погружения в недра народных стихий, чтобы проверить соответствие замыслов и сил для их воплощения. Исторические упования требуют для себя опорных точек в прошлом и настоящем. — Здесь нет никакого противоречия с восстанием против отеческих преданий, с призывом смотреть только вперед. Понятие «традиции» в области «культуры» и в области «быта» — это далеко не одно и то же понятие.
Когда мы говорим, что правовые нормы современной Европы покоятся на римском праве, мы можем шаг за шагом проследить все этапы непрерывного преемства, показать узловые пункты пресекающихся нитей. Мы можем указать вещественные памятники, в которые отливалась эта традиция, все непосредственно касающиеся меж собой звенья цепи, натянутой от лициниевых закон до Дигест и оттуда до Code Napoleon [26]
и позднейшего германского уложения. Мы можем показать, что здесь происходи сознательное «усвоение», «рецепция» в строгом и точном смысле слова. И то же можно сказать о бытовой эллинизации римского мира, об европеизации современной Японии и т. д. — Но в том же ли смысле понимал «традицию» Достоевский, совершенно справедливо утверждая, что утопический социализм Фурье икарийцев дышит духом римского католицизма? В таком же ли смысле употребляем мы понятие «преемства», говоря, что философия Европы насыщена платоническими реминисценциями?