И странно, если так почувствовать, то и последняя глава книги Иова начинает светиться совсем иным смыслом. Никаких новых сыновей и детей не было у него, и ничего не было восстановлено у него здесь на земле, тут повествуется о том, как после великих мук неумаляемой и неуничтожаемой диаволом его души, — мук смерти–рождения, он, наконец, родился в вечность, и в Отчем доме встретил своих, прежде него в вечность родившихся детей, и обрадовался, что смерть их оказалась не смертью, а рождением, и обрадовался, что и сам он, наконец, родился для вечности. В его земной жизни все было тайной, и эта тайна казалась торжествующей бессмыслицей. В его вечной жизни уповаемое стало явным, данным, окончательным, — вера упразднилась, потому что он увидел все не в гадание и не по воле отчаяния, а лицом к лицу.
Пророк нам говорит:"Смерть, где твое жало?"А в Пасхальных песнопениях поется:"Смертью смерть поправ". И вот две тысячи лет прошло с Воскресения Христова, а люди по–прежнему умирают. Значит у смерти жало осталось, и смертью смерть не попрана. С точки зрения нашего этого земного существования, с точки зрения наших мук и страданий это так. Близкие наши умерли и умрут, мы сами с каждым днем приближаемся к смерти, жало ее разит нас, смерть для нас неизбежна.
Но вера наша не только заставляет мечтать о том, что смерть на самом деле есть рождение, вера нам показывает, как это рождение осуществляется, как тело душевное восстает телом духовным, как Сын Божий возвращается в Отчий Дом, как из временною своего и уничиженного состояния Он великим рождением Голгофских мук рождается в вечность. И не только Он Сын Божий и Сын Давидов, но и в нем все воспринятое им человечество рождается в вечность, предопределяется к вечности. Смерть лишается своего жала, потому что она из смерти становится Рождением, и все наши человеческие муки, все зло и все страдание, все это гвозди Голгофского креста, все это муки рождения, открывающие нам нашу вечную небесную родину.
В этом смысле Теодицея веры проста. Она исчерпывается словами Символа:"Чаю воскресения мертвых и жизни будущего века". Чаю воскресения уже родившихся для вечности любимых, чаю собственного рождения в вечность, чаю рождения в вечность всего человечества, всех умерших и еще несуществующих людей, — и готов любой ценой земных мук моего земного тела и на земле пребывающей моей души заплатить за эту вечную жизнь, принимаю все муки рождения, и ликую, что предо мной эта неизбежность: в муках, в страдании, в скорби, — как угодно, — родиться для вечности, войти в Отчий дом, и пребывать в нем вместе со всеми, кто уже пришел или еще пройдет через эти муки рождения,
Теодицея проста:"Чаю воскресения мертвых и жизни будущего века". И этим измеряю жизнь века сего.
Мемуары
Друг моего детства
События и люди, вошедшие в историю, становятся в глазах даже тех, кто одновременно с ними жил, какими-то закостеневшими фигурами, осуществляется какой-то неписаный канон по которому каждое историческое лицо может быть изображено только соответственно этим закостенелым представлением о нём.
Добродетели всегда являются всегда добродетелью беспримесной, злодейство тоже окрашено в один общий цвет, и в результате описываемые лица приобретают значение скорее символов, чем живых людей.
Мои воспоминания относятся к человеку, может быть в наибольшей степени ставшему символом. Я хочу рассказать о моих детских отношениях с К. П. Победоносцевым.
Эти отношения протекали в период, когда мне было пять–тринадцать лет, и этим самым определяется то, что воспринимала я Победоносцева не как государственного деятеля, не как идеолога реакции царствования Александра III, а исключительно как человека, как старика, повышенно нежно относящегося к детям.
Сейчас только что изданы письма Победоносцева, дополняющие общий его канонический портрет: столб реакции, вдохновитель всей внутренней и церковной политики Александра III, властный, холодный гаситель, знающий чего хочет. Историческое его значение определено вполне. Думается, что в этот момент мои воспоминания будут иметь интерес, так как обрисуют его облик с совершенно другой точки зрения, воплотят его немного в образ человеческий, лишённый всей определённости иконописного канона, грешащего всегда против жизненной правды.
* * *
Итак, каждую зиму мы всем семейством ездили в Петербург на один–два месяца гостить к бабушке, тётке моей матери, Елизавете Александровне Яфимович.
После вольной и просторной жизни дома, в маленьком городке, на берегу Чёрного моря, бабушкина квартира казалась мне чем-то совсем другим, сказочным миром. Петербурга мы не видали в эти приезды: каждый раз ещё в дороге — насморк и мать не решалась нас выпускать гулять по Петербургу вплоть до самого отъезда. От поезда отъезжали в бабушкиной карете, потом если и бывали у других родных, то ездили в карете с выездным Иваном на козлах.