Прежде чем перейти к первой попытке положительного ответа на Чаадаевский вопрос (к попытке славянофилов и Хомякова в частности), необходимо сказать о другом направлении и в частности о Герцене, который с одной стороны был несомненно острее славянофилов, а с другой — не имел их пафоса созидания и творчества.
У него был скорее пафос отторжения, критики, разрушения!
И, как ни странно, его взгляд на русскую историю совпадает с Чаадаевским: «Новгородский вечевой колокол был только перелит в пушку Петром, а снят с колокольни Иоанном Васильевичем. Крепостное состояние, только закреплённое ревизией при Петре, а введено Годуновым. Кнут, батоги, плети являются гораздо раньше шпицрутенов и фухтелей…»
«Аскольд и Дир были единственные порядочные люди из всех пришедших с Рюриком. Они взяли свои лодки да и пошли с ними пешком в Киев. Единственный период в русской истории, который читать не страшно и не скучно, — это Киевский период».
Герцен даёт обширный материал для характеристики славянофильства и своего к нему отношения. В первую очередь, он устанавливает его родословие:
«Казнённое, четвертованное, повешенное на зубцах Кремля и там пристреленное Меньшиковым и другими царскими потешниками в виде буйных стрельцов. Потом, отравленное в равелине Петербургской крепости в виде царевича Алексея, как партия Долгоруких при Петре II, как ненависть к немцам при Бироне, как Пугачёв (с антипольскими лозунгами) при Екатерине II, как сама Екатерина — православная немка при русском голштинце Петре III, как сама Елизавета, опиравшаяся на тогдашних славянофилов, чтобы сесть на престол. Все раскольники тогда были славянофилы. Всё белое и чёрное духовенство — тоже славянофилы. А солдаты, требовавшие смены Барклая де Толли за его немецкую фамилию! Они были предшественниками Хомякова и его друзей».
И у Герцена образовалась в результате размышлений странные отношения к славянофилам: они стали друго–врагами.
Он пишет: «Да, мы были противниками, но очень странными. У нас была одна любовь, но не одинаковая. У них и у нас с детства запало безотчётное, физическое страстное чувство — чувство безграничной, обхватывающей любви к русскому народу. Но мы, как янус, как двуглавый орёл, смотрели в разные стороны, при том, что наши сердца бились в один унисон и было общим, единым сердцем. Они всю любовь, всю нежность перенесли на угнетённую Мать, а нам в её комнате было душно. Все почернелые лица из-за серебряных окладов… Мы знали, что у НЕЁ нет светлых воспоминаний. Мы знали и другое, что её счастье впереди, что под её сердцем бьется зародыш. Это наш младший брат! И мы ему без чечевицы уступим старшинство.
ИМ — нужно было предание прошедшее.
НАМ — хочется оторвать от него Россию.
ОНИ — отправились искать живую Русь в летописях, так как Мария Магдалина искала Иисуса в гробе. И для НИХ русский народ преимущественно православный, т. е. наиприближённый к веси небесной. А для НАС, он преимущественно социальный и т. е., наиболее близкий к земной веси».
«Переводя с апокалиптического языка на наш обыкновенный и освещая дневным светом то, что у Хомякова освещено паникадилом, я ясно видел, как во многом мы одинаково поняли Западный вопрос».
Но, наряду с этим, нужно привести и другое: «Мы видели в их учении новый елей, помазывающий царя, новую цепь налагаемую на мысль, новое подчинение совести раболепной Византийской церкви. ИХ иконописные идеалы и дым ладана мешали нам разглядеть народный быт и основы сельской жизни. Клад их, может быть, и запрятан в церковной утвари старинной работы, но ценность то его была не в сосуде и не в форме. Ведь дело в том, что Славянизм существовал со времени обритья первой бороды Петром I».
И, наконец, последняя цитата Герцена: «История, как движение человечества к освобождению и самопознанию, для Славянофилов не существует. Они говорят, что плод Европейской жизни созрел в славянском мире, что Европа, достигнув науки, негации (отрицания действительности), наконец, провидения будущего в вопросах социализма и коммунизма, — совершила своё, и что славянский мир, — почва симпатического, органического развития для будущего. Славянофилы, мечтательно веря в будущее, радуются ему, мирятся с ним, (при этом понимая настоящее), — и в этом их счастье».
Наверное, приведённые цитаты, свидетельства крупного современника, друга–врага Герцена, достаточно, чтобы понять напряжённую атмосферу споров первой половины девятнадцатого века.
После долгой спячки, после чуждого периода, русская мысль проснулась и сразу испугалась окружающей среды. За спиной — предания и верное прошлое, но от него расстояние целый век. И мало воспоминаний. Каждая идея укоренена в западных идеях. Единый лик русской культуры расколот и раскромсан. Жизнь идёт по разным руслам. Двор и столица соблюдают прусско–гольштинские образы, приправляя их пышностью дореволюционного Версаля. А деревня, земщина и вся русская равнина берегут какие-то уцелевшие корни Московского царства.