Но в ту минуту они все-таки держались плечом к плечу, вместе стреляли, потом больше не стреляли, их всех разоружили и увели, все вместе они страдали ночью от голода и жажды, вместе забрались на грузовик, чтобы здесь их потом посадили под замок, всех вместе под одной крышей. Стало быть, теперь надо подумать, как им вместе отсюда выйти, одному нельзя, никак нельзя.
Словно в порыве безнадежной ласки он потряс решетку, которая легко подалась бы при первом нажиме. Вот и опять эта решетка стала символом добровольного заточения, пусть даже ненадолго. Он нащупал нож в кармане штанов, покачал его на ладони, еще можно было разглядеть, как сверкает лезвие, в сумерках оно напоминало кусок льда, который никак не растает на потной от волнения ладони. Пако подумал-подумал, спрятал нож обратно в карман и прислушался у двери. Он слышал отдаленные твердые шаги караульного, сержанта, который ходил по коридору взад и вперед. И Пако постучал. Задвижка взвизгнула решительно и кратко, дверь чуть приотворилась, и сержант не без угодливости — он не мог не заметить, что его командир относится к этому пленнику с известным почтением — спросил, чего тот желает.
— Ах, — с этими словами Пако взял поднос, — тут еще остался хлеб, и сыр, и немного вина. С меня хватит, может, вы… Не знаю, только поднос мне мешает, я бы хотел освободить конторку.
Ни мгновения не раздумывая, сержант схватил поднос — сержантская пайка, если судить по довольному выражению его лица, была не слишком велика — и тотчас скрылся.
Когда задвижка снова взвизгнула, Пако вторично вынул нож из кармана, испытующе провел большим пальцем по острию, затем спрятал его: теперь он мог не сомневаться, что нож при нем так и останется.
Прилегши ненадолго на койку, он поднял глаза кверху и увидел ржавое пятно — это как же?.. Неужто перед ним все то же пятно двадцатилетней давности? Быть того не может, думал он, падре Хулио не стал бы так долго терпеть его, но пятна сырости, они проступают, хоть их бели, хоть не бели, они даже немного расползлись. Пако вздохнул.
Это и на самом деле была все та же карта его страны, его Острова восьми блаженств и дионисиевой виноградной лозы, его Утопия в безбрежном белом море мелованного потолка, гиперборейцы его ложа, которых он навещал каждую ночь перед тем, как отойти ко сну, а зачастую и во сне, дабы там, восседая на осле, произносить все те проповеди — и о восьми блаженствах, и о воссоединителе Дионисии, — которые даже просто изложить на бумаге ему было раз и навсегда заказано.
Впрочем, и незачем было читать простодушным островитянам проповеди с тем, чтобы внушить им эти истины, а то и вовсе посеять в них страх, ибо все божественные истины и сами по себе исконно обитают в неиспорченной душе, остается лишь пробудить их и еще тесней сопрячь душу с царством божественного.