Мы с Маурой сообща пришли тогда к выводу, что Хадрах рассматривает понятия
В первые же дни после того, как Хадрах вернулся к жене и детям, он принялся безостановочно писать письма, причем, как заверила меня Маура, преимущественно тем знакомым, которых во время войны и в предшествующие ей годы приветствовал весьма сдержанно и лишь издали. Отец Мауры тоже принадлежал к числу людей, которых решительная и безмерная осторожность Хадраха не подпускала на близкое расстояние. И когда старый Зален тем временем из-за некоего высказывания, которое в свойственном Хадраху стиле было обозначено как вполне «идиотское», навсегда исчез под надзор полиции, зятю его, Хадраху, это послужило убедительным доказательством того, как правильно он поступал, ни разу не приняв у себя в доме и не обменявшись ни единым письмом с этим «хоть и в высшей степени достойным, но безответственным и преступно неосторожным стариком». А тут, представьте себе, буквально за ночь имя доктора Залена, «этого изумительного и отважного человека», в формулировке Хадраха вновь засияло словно звезда среди грязной всеобщей тьмы.
Спустя полтора года, когда скончалась мать Мауры, а мебель и прочие детали обстановки Залена отправились в путь из Берлина на Запад, в дом зятя прибыл и второй подарок «этого изумительного человека». Распаковывая багаж, Маура разбила старинную, очень большую вазу для крюшона. И покуда Маура плакала — перед ее взором вдруг встали присущие отцу осторожные движения разливальной ложкой в темном, глубоком, издающем тихий звон чреве зеленого стекла, — итак, покуда она плакала, взгляд ее упал на Хадраха, и она заметила, как он склонился над осколками и потом снова выпрямился, набрав полные руки пестрых бумажек, потом снова склонился, на сей раз уже быстрей, просмотрел бумаги, покрутил их в руках и неожиданно испустил вздох — можно даже сказать, вздох, исполненный благочестия, как заверяла меня потом Маура. Поначалу она вообще ничего не поняла: ни того, что говорил ее муж, ни того, что означали эти пестрые, покрытые четкой печатью бумаги, которыми была набита ваза. Даже услышав, как губы Хадраха — а, по ее словам, они дрожали во время объяснения — сообщили, что это акции — множество акций крупных и крупнейших немецких фирм — даже иностранных, — ей все еще было непонятно, с какой стати взрослый человек опускается на колени между черепками вазы и, поднося к глазам один листок за другим, приходит в такое возбуждение. Когда Маура благодаря все более радостным восклицаниям Хадраха наконец поняла, что, разбив эту старомодную, по украшениям, судя вообще мещанскую посудину, она волшебным образом вывалила на паркет их столовой огромное богатство, она спросила: «Но Ганс Вольфганг, кому это все, собственно, принадлежит?» Хадрах в ответ на ее вопрос только вытаращил глаза — как злой хищник, у которого хотят вырвать из пасти добычу. Маура же в своей непоколебимой манере заметила, что ее отец, практикующий врач в северной части Берлина, едва ли мог обладать столь объемистыми запасами ценных бумаг. Хадрах, однако, вместо того, чтобы ответить, набил полные карманы пачками пестрых бумаг, наружные карманы, внутренние карманы, и постепенно, весьма тощий в ту пору, он приобрел фигуру, в которой позднее финансовый гений Хадрах-Зален явился миру: широкий, коренастый, боксерская грудь, а живота и вовсе нет.