Добрый друг наш, Николай Яковлевич, вчера получили мы письмо Ваше и посылку (афонские письма). Всей душой благодарю Вас за хлопоты и за сведения, сообщенные Вами. Нет! Видно, не судьба мне снова поступить на службу в Министерство иностранных дел. На днях потребую у них, чтобы они возвратили мне мой аттестат об отставке. (…) Мне необходимо, я вижу, взять какое бы то ни было место и где-нибудь. Когда я получу из Мин(истерства) Ин(остранных) Дел прямой отказ, мне свободнее будет искать что-нибудь другое, хотя бы попроще и пониже. Вы пишете, мой друг, чтобы я постарался приехать в Петербург. До Петербурга ли тут! Вы еще не знаете, что с нами случилось. Слушайте и ужасайтесь, и жалейте, и поймите. Этот зверь Катков, чтобы наказать меня за то, что я осмелился заболеть и возвратился из Киева, конфисковал всю плату за «Камень Сизифа»[375]
и не выслал мне ничего, кроме тех несчастных 150 рублей, которые Вы выхлопотали у Любимова. (…) Весь расчет нашей жизни был веден на 300–400 рублей, которые должны были получиться. И что же? Ни письма к Любимову, ни телеграммы с оплаченным ответом самому Каткову не привели ни к чему. И мы все остались в таком положении, в каком еще и не бывали ни разу. Когда я нуждался в Угреше, я, по крайней мере, знал, что Маша и жена моя без особой нужды живут в Кудинове. Тогда еще крестьяне не были на выкупе и платили 500 рубл(ей) оброка, что с 400 рубл(ей) аренды доставляло им около 1000 рубл(ей). А теперь, кроме % в банке, нет ничего! Ни жену, ни Машу мне содержать нечем. Чтобы расплатиться в Козельске, сдать квартиру обратно и обеспечить себя и Машу и слуг хоть на один месяц, я должен был до 1-го апреля вперед занять всю пенсию и то при всех возможных стеснениях уже на исходе. Я перешел жить в Оптинский скит, в тесноту и на эту ужасную скитскую пищу, к которой я, при всех усилиях, привыкнуть не могу. Екатерина Васильевна поступила учительницей к одной богатой монахине, у которой живут внучки, а Маша пока бьется, бедная, на монастырской гостинице в ожидании чего-нибудь, что мы с о. Амвросием для нее придумаем. Хуже всего то, что Кудиново на краю гибели. К 1-му апреля надо вносить в поземельный банк (Малютинский, в Калуге) 300 рублей процентов, а я и луча надежды не вижу впереди! Погибнут все эти Варьки, Фенички, Агафьи, «барышни в платочках»[376], кулак какой-нибудь порубит эти липы и тополи, знакомые Вам! И что с нами будет — подумать страшно! Монахом, Вы знаете, прежде всего недуги мои мешают мне быть, а жить мирянином при монастыре нужно на свои деньги! (…) Впрочем, о. Амвросий, который знает про нас все и видит, что испытания уже начинают преходить меру сил наших, ободряет нас и говорит, что это кризис и что дела наши скоро поправятся. Буду верить его молитвам и его прозорливости! Но, добрый друг мой, если бы Вы знали борьбу и душевную и телесную, которой за грехи мои, за честолюбие, за внутреннюю гордость ума, за плотские мои падения испытывает меня Бог, Вы бы крепко пожалели меня. (…)Публикуется по копии (ЦГАЛИ).
106. Н. Я. СОЛОВЬЕВУ. 4 января 1879 г., Оптина Пустынь
(…) Видите, Николай Яковлевич, если бы я был один-одинешенек на свете с моей пенсией в 600 рубл(ей), без близких людей, без моей любви к Кудинову, к нашей там травке, и к людям тамошним, не только к Агафье и Варьке, но даже и ко всем мужикам кудиновским с их известными мне пороками, то мое положение было бы проще и легче. Я жил бы на пенсии при Оптиной и писал бы, что хочу; а теперь столько и стольких жаль, мне за столькое и за стольких больно! Прибавьте жестокую несправедливость, алчность, низость и легкомыслие людей, более меня сильных и счастливых, прибавьте мои недуги и мои барские закоренелые, никакой волей не победимые привычки, и Вы, может быть, ужаснетесь, что может выпасть иногда на долю одного человека в этой жизни. А литературная борьба, как внешняя с кулаками-редакторами, так и внутренняя с собственным художественным идеалом? А религиозные ограничения? Разве бы я оставил Людмилу, если бы не религия? Мы до сих пор друг друга любим… (…)