Но романтики, и среди них кавалер ди Бреме, сильно упирают на то, что кавалер именует «патетическим», справедливо отличая его от печального и скорбного и даже от меланхолического, хотя в этом патетическом всегда и повсюду есть оттенок меланхолии. Кавалер утверждает, что оно состоит «в глубине и обширности чувства», и дает ему такое описание, из которого нетрудно понять, что, в сущности, именем «патетического» он хочет обозначить обычно называемое словом «чувствительное», ничуть не устаревшим по времени и очень древним по употреблению (ибо оно применялось всегда и применяется в наши дни). И поскольку кавалеру кажется, что в той части поэзии, которую мы привыкли обозначать этим словом, безраздельно господствуют романтики — потому ли, что она им принадлежит, или потому, что они намного превосходят в ней других поэтов, — постольку он не колеблется противопоставить романтических поэтов нашим и особенно древним. Я докажу позже, что вышеназванная часть поэзии есть действительно часть ее, а не вся или почти вся поэзия, как думают романтики, хотя такое мнение весьма удивительно для обладающих рассудком и невероятно для называющих себя «философами». Я хорошо понимаю, что здесь некоторым образом находится средоточие вражеских сил, и знаю, что, по мненью многих, романтические поэты тем и отличаются от наших, что первые обращаются к чувствам, вторые — к воображению; я знаю, как обширен, и запутан, и, если вам угодно, важен этот предмет, однако же — и потому, что я тем меньше могу считать себя способным поднять его, чем он весомее, и потому, что, по-моему, сказанное должно было немало поубавить сил в этом их средоточии, и потому, что до сих пор я говорил пространнее, чем намеревался, — я лишь коснусь этой темы, и если предыдущие рассуждения были длиннее, то это будет короче, чем мне хотелось бы.
Во-первых, если кавалер говорит, что «отличительное свойство патетического состоит в том, что оно пользуется любым внешним обстоятельством как поводом проникнуть в самую глубину того нравственного чувства, которое гармонически соответствует первоначальному ощущению», и если, с другой стороны, поэт есть, без сомнения, подражатель природы, то я вправе спросить, природа ли пробуждает в нас эти душевные движения или как мы там их еще назовем. Мне ответят, что пробуждает во множестве и весьма живые. Я снова задам вопрос: пробуждает ли их природа лишь собственной силой, которой помогают только душевные склонности и качества каждого? И в старину, когда названная помощь была ничтожна, разве природа не производила того действия, о каком мы говорим, хотя и была такой же точно, как теперь, и обладала тою же силой, что теперь? Мне ответят, что производила. Но что же делали древние поэты? Они подражали природе, и подражали так, словно и не подражали, а просто переносили ее в свои стихи таким образом, что никто или почти никто из поэтов не мог воспроизвести ее с равной живостью, и мы, читая, видим и слышим все, что было предметом их подражания, за что их до сих пор помнят и с восхищением прославляют по всей земле. Почему же, если на наши души оказывает такое действие подлинная природа, она не должна оказывать его, воспроизведенная своими подражателями, и особенно так, как я говорил? Наоборот, всякому ясно, что подлинные предметы природы, особенно хорошо всем знакомые, обыкновенно действуют на нашу мысль и наше воображение далеко не так сильно, как будучи воспроизведенными в подражании, потому что если мы, видя и воспринимая целый предмет либо отдельные его части обычным образом, то есть в действительности, обращаем на них мало внимания или совсем их не замечаем, то, увидев и восприняв его необычным, удивительным образом, то есть в подражании, мы обращаем на него весьма большое и даже чрезвычайное внимание. Но даже оставив в стороне силу действия самих предметов, следует прибавить, что человек, читающий стихи, лучше, чем когда-либо, расположен воспринять это действие. Так неужели природа, и ныне неизменная со времен Гомера, породит в нас своею силой те впечатления и чувства, которые мы замечаем и испытываем, и та же природа, перенесенная в стихи Гомера и получившая помощь от подражания — подражания, равного которому нет в мире, — не окажет своего действия? Я называю Гомера прежде всякого другого поэта отчасти и потому, что он — как бы вторая природа, как по обилию и разнообразию предметов, так и по их свойствам, отчасти потому, что он считается одним из наименее чувствительных среди читаемых ныне поэтов. Но разве безоблачная и ясная молчаливая ночь, озаренная луной, не есть чувствительное зрелище? Без сомнения, чувствительное! Так прочтите же это Гомерово сравнение[97]
: