— Видишь ли, Эугуста, если ты будешь поступать так, ты никогда не получишь ничего в награду, кроме разочарований и горя. Если уж тебе во что бы то ни стало надо возиться с этими бедняками, то делай так, как делают другие дамы в городе. У них есть свои определенные бедняки, которым они помогают, и поэтому им не нужно заботиться о других. А ты швыряешь то немногое, что у тебя есть, всякому сброду, которому все равно невозможно помочь, — ты приносишь, пожалуй, даже больше вреда, чем пользы.
— Нет, Кристиан, я не приношу вреда! — решительно воскликнула фрекен Фалбе и подняла голову. — Я не хочу, чтобы у меня были свои определенные бедняки. Пусть другие покупают себе чистую совесть теми крохами, которые они бросают беднякам. Пусть они идут домой в твердой уверенности, что выполнили свой долг, ограничив свое человеколюбие несколькими достойными нуждающимися, которые, как они это называют, благословляют их. Я убеждена, что эту огромную пропасть никогда не заполнить, сколько бы ни кидать в нее. Эта уверенность — единственная награда, которую ты можешь ожидать за твое сострадание. Она гонит тебя от одной лачуги к другой, к худшим, к тем, где царят страшнейшие пороки, где, как ты знаешь, тебя ждут новые разочарования и новая боль. Я вот что хочу сказать: деньги, подарки, милостыня — это все приносит пользу, и я радуюсь, когда бедняки получают их. Но никакое золото на свете не может настолько заполнить пропасть между теми, кому живется хорошо, и теми, кому живется плохо, насколько это может сделать одна-единственная капелька горячего человеческого сострадания. И пусть у тебя не будет и тряпки, которую ты мог бы отдать им, но если ты можешь сделать так, чтобы они поняли, что в тебе есть это самое горячее человеческое сострадание, то тогда ты не будешь бояться разочарований, а пойдешь от лачуги к лачуге, и тебе не нужно будет искать награды. Поэтому я встану завтра рано утром и возьмусь за дело там, где остановилась.
Когда она сказала это, брат подошел к ней.
По правде говоря, нежности между братом и сестрой бывали событием не частым. Но теперь он обнял ее и поцеловал.
И он шепнул ей что-то на ухо. Она уже много раз слышала это — эти его обещания, сдержать которые, она знала, у него не было силы.
Но на этот раз она поверила ему. Она подняла на него глаза, улыбнулась своей удивительной улыбкой, которая делала ее такой красивой, и поблагодарила.
Затем они снова уселись за стол и долго сидели, смеясь, плача и болтая, как не сидели уже много лет.
Каша пригорела — этого нельзя было отрицать. Но какая она все-таки была вкусная.
Была настоящая рождественская ночь — тихая и звездная. Легкие белые облака, как крылья ангелов, проносились мимо ясных звезд, а поздно взошедшая луна заставляла искриться свежий снег и протянула светлую дорожку через темно-синий фиорд к морю.
Над всем городом носился легкий запах жареного гуся и пунша; подобно далекому церковному пению, звучал нежный храп всех тех, кто спал, наевшись досыта.
Малыши, утомленные своим счастьем, крепко спали и видели во сне оловянных солдатиков и сладости.
Взрослые спали беспокойно. Они метались во сне, и им казалось, будто на груди у них сидит жирный гусь и водит кусочком сала у них под носом.
Но крепче всех спала Блоха.
— По-моему, ей-богу, меня можно было не беспокоить в рождественскую ночь, — сердито сказал доктор Бентсен, выходя из здания тюрьмы. — Я вам заранее мог сказать, что она погибнет от пьянства, и любому младенцу ясно, что она мертва. В другой раз подождите до утра, милейший Хансен.
— Извините, господин доктор, но мне приказано, чтобы констатация смерти совершалась безотлагательно, — робко ответил надзиратель, стоя в дверях. — С рождеством Христовым, господин доктор!
Доктор что-то пробормотал в ответ и торопливо зашагал сквозь пустынные улицы к своей теплой постели. Было адски холодно, и от гавани дул пронизывающий северный ветер.
Тем временем луна освещала все новые и новые части города и окрестностей, оглядывала все своим холодным, равнодушным оком, сначала одну сторону, потом другую. А осмотрев что-нибудь, покрывала черной тенью и двигалась дальше.
Так она добралась и до здания тюрьмы, бросила косой взгляд сквозь зарешеченное окно и увидела на скамейке у стены Блоху.
Ее платье было расстегнуто на груди, потому что доктор слушал, бьется ли сердце, и одна рука свисала к полу. Рот был полуоткрыт, и от крови на губах он казался большим и черным. Увядшая и жалкая, она казалась крайне безобразной в холодном лунном свете.
Свою красоту она утратила, а с ней и все остальное. Впрочем, она мало что могла утратить в жизни. И теперь, когда ее не стало, жизнь тоже не много потеряла в ней. Правда, где-то ее ждала тарелка подгоревшей рисовой каши, но кроме этого не было ничего, ни одного места, которое бы принадлежало ей. Она могла уйти из жизни, не мешая никому.